Созвездие Стрельца
Шрифт:
Ох, как не любит их Иван Николаевич!
— Щелкунчики! Попрыгунчики! Сукины дети! — говорит он вслух и просыпается, чувствуя себя бодрым и готовым к действиям, какие бы от него не потребовались.
В приемной резко звонит телефон.
Марья Васильевна, точно сомнамбула, еще во сне, автоматически поднимает трубку телефона, стопка бумаги сама пододвигается к ней поближе, остро отточенный карандаш сам прыгает в ее пальцы, она говорит:
— Я слушаю!
И слушает голос, хорошо знакомый голос заместителя председателя, который в последний момент перед выездом, несмотря на выговор, все-таки распорядился истопниками по-своему: все батареи в здании городского Совета излучают жар и даже потрескивают
— Я слушаю! — повторяет Марья Васильевна и стенографически записывает: «В жестокой борьбе со снежной стихией трудящиеся нашего района, вдохновленные…»
— Черт бы тебя взял, балаболка! — доносится в этот момент довольно явственно из кабинета.
Марья Васильевна окончательно просыпается, осознав неизбежную противоречивость жизненных процессов, косится на кабинет Ивана Николаевича и решительным тоном говорит:
— Извините меня, Аркадий Иванович! Я не буду записывать этого. Если хотите, я соединю вас с редактором газеты!.. Не надо? Хорошо… А что конкретно? Вы уже закончили работу?.. А-а! Позвоните попозже? Хорошо!..
Она заглядывает в кабинет. Иван Николаевич сидит хмурый и пальцами, поставленными торчком, поглаживает лоб, чуть не сдирая кожу. Марья Васильевна что-то колдует у себя под столом. Потом появляется перед Иваном Николаевичем и ставит перед ним стакан крепчайшего чая, от которого так и струится во все стороны терпкий аромат. Председатель молитвенно складывает руки и светлеет:
— Матушка моя, голубушка Марья Васильевна, век буду бога за вас молить! — Он хлебает горячий чай, щурится, жмурится, обжигается, восхищенно крякает, что-то бормочет от удовольствия, потирает руки, выпивает все без остатка и опрокидывает стакан вверх донышком. — Здорово! — говорит он. — Даже есть захотел!
— Все хотят есть! — старой шуткой отвечает Марья Васильевна.
Тут Иван Николаевич хватается за телефон:
— Начальник горторга?.. Слушай, я тебе сейчас список один отправлю. Прикрепишь к нашей столовой… Комиссия не утвердит? До комиссии — месяц, а я тебя сейчас прошу, понял? Прошу! О-чень… Вот так. Интеллигенция наша отощала совсем. На ладан дышит! А между тем — наш актив, товарищ начальник. Понял? Ну, раз понял, тогда до свидания… На мою ответственность, если тебе не на кого ответственность свалить! Валяй! Я сдюжу…
Он протягивает секретарше бумажку, исчерканную вдоль и поперек, словно председатель кроссворд составлял, и делает жест — послать немедленно, куда говорено.
— Я в столовую! — говорит он, натягивая на голову пыжиковую шапку.
— Машину вызвать?
— Тю! — с отвращением говорит Иван Николаевич. — Тут и царь пешком бы дошел…
…В столовой он с жадностью ест шницель с квашеной — пахучей, вкусной! — капустой и вызывает тетю Улю, директора.
Он проникновенно глядит на тетю Улю — высокую, дебелую женщину лет сорока пяти, красивую и свежую, с несколько холодным взглядом светлых глаз, одетую в белый халат, с белой же косынкой на голове, под которой скрыты темно-русые густые косы. Тетя Уля походит в этом наряде на врача, а не на работника общественного питания.
— Вот какое дело, тетя Уля! — говорит Иван Николаевич и отворачивается к окну. — Кончился снегопад, черта бы ему в горло! Теперь мы заживем опять нормально… по условиям военного времени. И на фронте дела куда как хороши. Наши к Праге близко. И к гитлеровскому логову. Да-да…
Тетя Уля дипломатично кивает головой, но не хочет облегчить явное затруднение Ивана Николаевича, хотя ей ясно, что он и пришел сюда и вызвал ее вовсе не для того, чтобы поставить ее в известность о положении на фронтах.
Иван Николаевич вздыхает.
У тети Ули в глазах появляется усмешка.
Иван Николаевич катает на скатерти хлебные шарики.
—
Ну и жила же ты, тетя Уля! — вдруг говорит он сердито. — Ни сочувствия, ни понимания, ни желания помочь начальству! Стоит, как кедр ливанский, понимаешь ты! Получишь сегодня из горторга список на прикрепление. Прикрепишь, понятно? А то тут наши интеллигенты кое-какие совсем загибаются, несмотря на все категории, которые мы им даем — «СП-1», «СП-2»… «СП», конечно, в основном, вещь правильная. Да понимаешь ты, коэффициент замены какой-то хреновый: по норме четыре килограмма мяса, а им дают триста граммов яичного порошка и говорят — по калорийности равноценно. Я, знаешь, не химик! Я не химик, говорю! Ты слышишь?— Прикрепим, Иван Николаевич! — спокойно говорит тетя Уля.
— Да прикрепить-то ты прикрепишь! — вдруг тихо говорят Иван Николаевич без всякого смущения и смотрит в глаза тете Уле. — Не в этом дело, сама понимаешь! Мы выдадим им по одной карточке на семью, тетя Уля. А вы будете отпускать на одну карточку две порции, кое-кому и три порции. Вот так… До дня Победы не дотянут… А охота все-таки!
— Незаконно! — говорит тетя Уля, глядя в окно.
— Врачи, писатели, учителя, художники, понимаешь? Что же, по-твоему, нам вовсе без культуры остаться напоследок?..
…Когда были открыты люки халки, Вихров ахнул: в несколько рядов, одна на другой, трюм был загружен бочками с рыбой. Оттуда пахнуло тем непередаваемым запахом, который издает только соленая рыба. Этот запах напомнил ему многое: и собственное детство, прошедшее на берегах Охотского моря, и рыбалки, на которых зарабатывал он в свое время деньги на учебу в городе, и холод осенней воды, по пояс в которой приходилось стоять раздельщиком в те неустроенные годы, а Вихров был неплохим раздельщиком, в свои двенадцать и тринадцать лет, и бурные волны бара, грозившие перевернуть ко всем чертям рыбацкие кунгасы, когда они выходили на рейд, чтобы сдать на проходивший пароход свою рыбу, и томительную усталость, сводившую пальцы после десятков часов разделки кеты, которая серебряным потоком текла на раздельные столы, и упругий хруст ножа, вспарывавшего рыбу одним движением, и кровавое месиво кетовых внутренностей, падавших в тяжелую воду, вокруг которых стаей, тучей плавала мелкая хищная рыбешка, привлеченная запахом. Напомнила эта картина Вихрову и юность, и школу, которую надо было кончать, не надеясь ни на чью помощь, и порт, где можно было всегда подработать полтинник, а то и рублевку…
По широкому трапу, который рыбник велел подтащить к халке, работающие гуртом повалили на палубу. Фрося оказалась рядом с Вихровым. Зрелище бочек, которых здесь было не менее пятисот, тоже поразило ее, но совсем по другим мотивам. Фрося простодушно сказала:
— Эх! С горячей бы картошечкой ее, да с лучком, да с постным маслицем! Мечта!..
Только тут Вихров сообразил, до какой же степени изголодались они за годы войны, когда даже такое пролетарское блюдо, как кета с картошкой, стало почти недоступным. И он невольно сглотнул слюну, живо представив себе мечту Фроси на столе, покрытом белой скатертью, с кудрявым парком, поднимающимся от разваристой, словно заиндевевшей, картошки.
Но тут, как призрак беспощадный, возник из пустоты чистоплюй. На его теперь уже багровом лице светились гражданская жертвенность, боевое рвение овладевать новыми боевыми позициями, сознание того, что без него нарушилось бы движение планет во Вселенной и прекратилась бы жизнь на Земле. Ведь он пылал неукротимым стремлением совершать подвиги и был овеян сивушными парами. Кто его знает, когда и где он успел хлебнуть сучка — этого выдающегося изобретения современности, которое в годы войны заменило водку пшеничную водкой, изготовленной из отходов лесной промышленности.