Спасатель. Рассказы английских писателей о молодежи
Шрифт:
— Что-то припекает, — сказал я, поднимаясь.
Он тотчас же поднялся.
— Хочешь перейти в тень? — спросил он предупредительно.
— Нет, — сказал я. — А вы?
— Нет, — сказал он. — Я думал, ты хочешь.
— Поедем обратно, — сказал я. Мы оба встали, и я пропустил его вперед. Я взглянул на него и остолбенел. Мистер Тимберлейк не был более человеком в темно-синем костюме. Он уже не был синим. Произошло преображение. Он стал желтым. Лютиковая пыльца пристала к мокрому и облепила мистера Тимберлейка с головы до ног.
— Ваш костюм… — сказал я.
Он посмотрел на свой костюм. Он чуть приподнял тонкие брови, но не улыбнулся и не произнес ни слова.
Он святой, подумал я. Он так же свят, как золоченые фигуры в церквах Сицилии. Золотой, сел он в лодку; золотой,
Прошло шестнадцать лет с тех пор, как я окунул мистера Тимберлейка в реку и от вида его подтяжек лишился веры. Больше я его не встречал, а сегодня узнал, что он умер. Ему было пятьдесят семь лет. Его мать, глубокая старуха, с которой он прожил вместе всю жизнь, вошла к нему в спальню, когда он одевался к обедне, и нашла его на полу, в жилете. В руке он зажал крахмальный воротничок и галстук с почти завязанным узлом. Пять минут назад она с ним еще разговаривала — так она сказала врачу.
Врач увидел на односпальной постели грузное тело пожилого человека, скорей массивного, чем крепкого, и со странно квадратным лицом. Дядя говорит, он сильно растолстел в последние годы. Темные обрюзглые щеки и тяжелые челюсти были как собачьи брылы. Мистер Тимберлейк, без сомнения, умер от сердечной недостаточности. Черты у покойного распустились, стали донельзя простыми, даже грубыми. Чудо еще, сказал врач, что он жил так долго. В последние двадцать лет его могло убить малейшее волнение.
Я вспомнил нашу прогулку по реке. Я вспомнил, как он висел на дереве. Я вспомнил его на лугу, золотым и безучастным. Я понял, почему он выработал свою вечную вежливость, автоматическую улыбку, набор фраз. Он не снимал их, как не снял тогда промокшего костюма. И я понял почему (хоть все время тогда на реке я этого боялся), я понял, почему он не заговорил со мной о природе Зла. Он был честен. Обезьяна была с нами. Обезьяна, которая только ходила за мной по пятам, уже сидела в мистере Тимберлейке и грызла ему сердце.
Алан Силлитоу
Велосипед
(Перевод М. Ковалевой)
В ту пасху мне сровнялось пятнадцать. Сажусь я как-то ужинать, а мать мне и говорит:
— Вот и хорошо, что ты ушел из школы. Теперь можно и на работу пойти.
— Неохота мне работать, — говорю я важно.
— А все же придется, — говорит она, — не по карману мне содержать такого объедалу.
Тут я надулся, оттолкнул тарелку, будто на ней не тосты с сыром, а самые отвратительные помои:
— А я думал, что хоть передохнуть-то можно.
— И напрасно ты так думал. На работе тебе не до глупостей будет.
И тут она берет мою порцию и вываливает на тарелку Джону, младшему брату, — знает, как меня до бешенства довести. В одном моя беда — я не находчивый. Я бы так и расквасил физиономию братцу Джону и выхватил тарелку, да только этот недоносок сразу же все заглотал, а тут еще отец сидит у камина, прикрывшись развернутой газетой.
— Ждешь не дождешься, только бы выпихнуть меня на работу, — проворчал я.
Отец опустил газету и влез в разговор:
— Запомни: нет работы — нет и жратвы. Завтра же пойдешь искать работу и не возвращайся, пока не устроишься.
Вставать пришлось рано — надо было идти на велосипедную фабрику просить работы; мне показалось, что я опять пошел в школу, — не понимаю, зачем я только вырос. Но старик у меня был настоящий работяга, и я знал — и мозгом, и нутром, — что весь пошел в него. На пришкольном участке учитель, бывало, говорил: «Ты у меня самый лучший работник, Колин, и после школы ты тоже не пропадешь», — а все потому, что я битых два часа копал картошку, пока остальные бездельничали и старались наехать друг на друга машинками для стрижки газона. После-то учитель загонял эту картошку по три
пенни за фунт, а мне что доставалось? Фиг с маслом. Но работать я всегда любил — вымотаешься хорошенько и здорово себя чувствуешь после такой работы. Само собой, я знал, что работать придется и что лучше всего — самая трудная, черная работа. Смотрел я как-то кино про революцию в России, там рабочие захватили власть (мой отец тоже об этом мечтает), и они выстроили всех в ряд и заставили руки показывать, а рабочие парни стали ходить вдоль ряда и смотреть, у кого какие руки. И если кто попадался с белоснежными ручками, того сразу — к стенке. А если нет — то полный порядок. Так вот, если у нас тоже так получится, я-то буду в полном порядке, и это меня малость утешало, когда я топал по улице в комбинезоне, вместе со всеми в полвосьмого утра. Лицо у меня, должно быть, было перекошенное; на одной половине написано любопытство и интерес, а другая скуксилась от жалости к самому себе, так что соседка, заглянув спереди в мой циферблат, расхохоталась, распялив рот до ушей, — чтоб ей в горле провертели такую же дыру! — и заорала: «Не дрейфь, Колин, не так страшен черт, как его малюют!»От ворот дежурный повел меня в токарный цех. Не успел я войти, как шум, словно кулак в боксерской перчатке, двинул меня по черепу. Только я не подал виду и пошел дальше, хотя этот скрежет вгрызался мне в самые кишки, будто хотел вывернуть их наружу и пустить на подтяжки. Дежурный сдал меня мастеру, тот сплавил меня наладчику, а наладчик спихнул меня еще какому-то парню — можно было подумать, что я жгу им руки, как краденый бумажник.
Парень повел меня к стенному шкафу, открыл его и сунул мне метелку.
— Подметешь в этом проходе, — сказал он. — А я займусь вон тем.
Мой проход был куда шире, но я возражать не стал.
— Бернард, — сказал он, протягивая руку. — Это буду я. На той неделе перехожу на станок, сверловщиком.
— И долго тебе пришлось тут мести? — Надо же было узнать, надолго ли, а то меня и так уже тоска взяла.
— Три месяца. Всех новичков сначала ставят на уборку чтобы успел пообтереться.
Бернард был маленький и тощий, постарше меня. Мы с ним сразу сошлись. У него были блестящие круглые глаза и темные вьющиеся волосы, и язык у него был привешен неплохо, как будто он и до сих пор учится в школе. Он вечно отлынивал от работы, и я считал, что он очень умный и ловкий, — может, он стал таким потому, что отец с матерью у него умерли, когда ему было всего три года. Воспитала его тетушка-астматичка, она его баловала и терпела любые его выходки — он мне все потом рассказал, когда мы пили чай в обеденный перерыв. «Теперь-то я тихий, комар носу не поточит», — сказал он, подмигивая. Я как-то не понял, к чему это он говорит, видимо, решил, что после всех россказней о том, что он вытворял, я с ним и водиться бы не стал. Но, как бы то ни было, вскорости мы с ним стали приятелями.
Болтали мы с ним как-то раз, и Бернард сказал, что больше всего на свете ему хочется купить проигрыватель и побольше пластинок — особенно нью-орлеанских блюзов. Он давно копил деньги и сколотил уже десять фунтов.
— Ну а я, — говорю, — хочу велосипед. Буду ездить по выходным до самого Трента. В комиссионке на Аркрайт-стрит продаются приличные велосипеды, хоть и подержанные.
Тут опять пришлось идти подметать. По правде говоря, я всегда мечтал о велосипеде. Обожаю скорость. Я целился на мопед марки «Малькольм Кэмпбелл», но пока мне сгодился бы и простой двухколесный. Как-то раз я одолжил такой велосипедик у своего двоюродного брата и так шуранул под гору, что обошел автобус. Часто мне приходило в голову, что стащить велосипед ничего не стоит: торчишь у витрины магазина, дожидаешься, чтобы какой-нибудь парень оставил свой велосипед и зашел внутрь, тогда ты суешься вперед него и спрашиваешь какой-нибудь товар, о котором они и не слыхивали: потом выходишь, посвистывая, берешь велосипед и даешь ходу, пока владелец торчит в магазине. Я часами обдумывал это дело: лечу на нем домой, перекрашиваю, меняю номера, переворачиваю руль, меняю педали, выворачиваю лампочки и вставляю другие… Нет, не пойдет, решил я, надо честно копить на велосипед, раз уж меня вытурили на работу, раз уж не везет.