Спасти огонь
Шрифт:
Перед лицом такого неопровержимого довода директору ничего не оставалось, кроме как пробурчать: «Мне нужно по[15] советоваться с вышестоящим начальством». На политическом жаргоне это значило: «Я поговорю с начальником службы исполнения наказаний, потому что сам ссу принимать решение (да и зачем его принимать, если с него ничего не обломится?)». На что начальник службы исполнения наказаний ответит: «Мне нужно посоветоваться с вышестоящим начальством», и на политическом жаргоне это означало: «Спрошу у замминистра, потому что…» Педро прикинул, что решение затянется месяца на три.
Пока Педро и Хулиан загоняли бычка по имени Мне Нужно Посоветоваться С Вышестоящим Начальством, Хосе Куаутемок пребывал в бешенстве. У него забрали любимый наркотик, и теперь он собирался снова раздобыть его во что бы то ни стало. Даже если придется кровью на стенках камеры писать.
Прошло несколько недель, а от Хулиана ни слуху, блин, ни духу. Хосе Куаутемок по десятому разу перечитал книги, которые тот привез в прошлый раз. Но случилось чудо: несуществующий младенец Иисус из Аточи[15] послал ему карандаш, прямо на футбольном поле. Поначалу показалось, это веточка в грязи валяется. Хосе Куаутемок чуть не вознес благодарственную молитву за этот жалкий карандашик. Бай-бай, воздержание. Он начал писать на полях книг: афоризмы, анекдоты, микрорассказы. «Ученые много лет не могли понять, что забывчивость вызывается червем,
Да уж, писать весело, заковыристое это дело. Но если начальство так разволновалось из-за него, значит, вообще всего боится до усрачки. Почему бы тогда не попробовать сотворить что-то более жгучее, в духе отца? Если Сеферино жизнь положил на то, чтобы сделать видимыми индейцев, почему бы Хосе Куаутемоку не поступить так же с преступниками? Он сел на койке и начал набрасывать манифест.
За ужином я долго смотрела на Клаудио. Интересно, изменял он мне когда-нибудь? Как он ведет себя наедине с друзьями? Что они обсуждают? Что бы он сделал, узнав, что я думаю о другом, пока мы занимаемся любовью? Понял бы меня? Пришел бы в ярость и потребовал развода? На что был похож его секс с предыдущими девушками? Многие мои подруги уверяли, будто знают своих мужей как свои пять пальцев. Прямо так и заявляли: «Мы встречаемся с шестнадцати лет. Я с закрытыми глазами могу сказать, что он закажет из меню или какой сериал захочет посмотреть сегодня вечером». Как они осмеливались утверждать, что познали другого человека? Мы касаемся только поверхности, но нам неизвестно, что творится в душе. Если я в курсе, что Клаудио любит хорошо прожаренное мясо, а сегодня ему больше хочется суши, чем теппаньяки, это еще не значит, что я его хорошо знаю. А он, например, всегда учитывает, что я ненавижу слишком горячий суп, не переношу сырой лук, обожаю играть в бадминтон, никогда в жизни не стану смотреть кино про супергероев, что мой пунктик — грамотная речь, я люблю слова и стараюсь выражаться правильно.
Это еще не доказывает, что он знает меня настоящую. Я смотрела, как он ест, и размышляла, насколько мы способны расшифровать друг друга. Ему нравилось говорить о себе, что он простой человек, без закидонов. До некоторой степени так оно и было. Но его родители рассказывали, что в детстве он тяжело переживал происходящее вокруг и у него часто бывали депрессии. Они как будто описывали кого-то совсем другого, не моего мужа. Поэтому я начала подозревать, что ребенком его домогались священники в католической школе, хотя сам он всегда энергично отрицал это. Были в нем затаенные уголки, куда я не могла достучаться. «Ты знаешь, кто я?» — выпалила я в тот момент, когда он на вилке поднес кусок курицы ко рту. Он улыбнулся. «Конечно, ты моя жена», — сказал он просто и снова занялся курицей. Я опять на него уставилась. Он выглядел утомленным. У него быстро росла щетина, и к вечеру лицо делалось от нее сизоватым. Он тщательно следил за внешностью и иногда брился дважды в день, утром и днем. Его воспитали в том духе, что встречают по одежке. Отец научил неизменно следить за одеждой и внешним видом. Костюм из очень хорошей ткани, сшитый по мерке, безукоризненного кроя. Галстук никогда не должен быть кричащих цветов. По воскресеньям он одевался не менее стильно, чем в будни. Из него получилась бы идеальная модель «Скаппино» или «Брукс Бразерс». «Твой муж родился стариком», — сказала мне одна подруга. И она была права. Когда я рассказала об этом ему, он возразил: «Я не старик, я классический вариант».
Я любила Клаудио. Он был добрый, прямодушный, остроумный, красивый, приятный, и мне жилось с ним очень хорошо, хотя он и близко не пленил меня так, как пленил Хосе Куаутемок. Возможно, проблема крылась в моем неумении восхищаться. Да, он был успешным финансистом, нюхом чуял, как поведет себя биржа, и заключал выгодные сделки. Коллеги прозвали его Барракудой — за инстинкт, позволявший атаковать рынок в нужный момент. Но вне профессии он казался мне довольно плоским, посредственным и, да, старомодным. Если отвлечься от его финансовых озарений, я никогда не слышала от него ничего, что меня бы поразило или заставило смотреть на вещи по-другому. И сексуально он меня не возбуждал. Я обожала его поцелуи — это да. Но между ног у меня ничего не вспыхивало при виде него. Он был слишком причесанным, слишком аккуратненьким. Всегда все под контролем, никаких безумств, никакой грубости и того, что мы с подругами в старшей школе называли свинством, — желания исследовать тело, пить его, целовать, проникать в него. Если бы меня спросили, почему я выбрала Клаудио в мужья, я бы сказала: потому что он мне подходит, потому что с ним интересно и он умеет меня смешить, потому что он порядочный и милый, потому что трудолюбивый и ответственный. По словам моей мамы, идеальный муж. Она считала, что мне нужен кто-то с меньшим количеством тараканов в голове, чем у меня. Кто-то надежный, не склонный к резким переменам настроения. Я вышла замуж, осознавая, что у нас мало общего, что скоро нам не о чем станет разговаривать за обедом, что я никогда не пойму страсти, которую пробуждает в нем Кубок чемпионов, а он и на пушечный выстрел не приблизится к пьесе Шекспира. Мне пришлось приспособиться к старомодным песням Луиса Мигеля, к боевикам, к ужинам в дорогущих затхлых ресторанах, к его консервативным родственникам, вечно озабоченным людским мнением. Это была моя фаустовская сделка. Я сменяла бури на стабильность — ее я вначале ценила, но довольно скоро эта ценность померкла в моих глазах. Это не значит, что я перестала любить Клаудио. Наоборот, с каждым днем я любила его все сильнее, понимая, что выбрала лучшего отца для своих детей. Но, черт возьми, как же мне было скучно. Мне вообще не нравилось ходить куда-то с ним и его друзьями. Я засыпала в кинотеатре, когда фильм выбирал он. Мне казались безвкусными сложносочиненные претенциозные блюда в якобы французских ресторанах, куда он меня водил. Как вообще можно наслаждаться едой, когда вокруг сидят люди, которые в свои тридцать восемь выглядят как сущие мумии? И, подозреваю, Клаудио чувствовал себя так же на мой счет. Он ненавидел мои любимые фьюжн-рестораны и еще более любимые забегаловки на рынках. Брезговал деревенскими гостиницами, в то время как я терпеть не могла безликие сетевые отели, будь у них хоть двадцать тысяч звезд. Из общего у нас была только любовь к шоколаду, просмотр сериалов в постели, привычка спать допоздна в выходные и безумная тяга к американским торговым центрам. Мы любили бывать на пляже, вместе тренироваться и играть с детьми. Мы часто ездили в Испанию (с обязательным посещением стадиона «Сантьяго Бернабеу»), объедались тапас и наслаждались жарким средиземноморским летом.
После ужина мы сразу отправились в спальню. Клаудио пошел чистить зубы и прикрыл за собой дверь. Он считал, что все гигиенические процедуры и отправления тела — сфера глубоко интимная. Он ни разу не мочился, не брился и не приводил себя в порядок при мне. Более того, мы никогда не принимали вместе душ. Никогда в жизни. То, что мне казалось проявлением любви, он расценивал как вторжение в личную жизнь. Со своими предыдущими бойфрендами я могла часами нежиться под душем или в ванне и долго не могла привыкнуть к скованности Клаудио. Поначалу мне его
привычки показались даже забавными, но потом стали утомлять. Иногда он чуть ли не час прихорашивался, а я из-за этого не могла попасть в туалет. Ссоры не заставили себя ждать и продолжались, пока мы не переехали и во время ремонта не приняли радикальное решение: сделать на каждого отдельную ванную и отдельную гардеробную одинаковых размеров. В его защиту могу сказать, что таким его воспитали. Его родители, происходившие из ультраконсервативных и якобы аристократических семейств, потомки ярых католиков с Халисканского нагорья, считали гигиену делом строго личным, которое ни с кем нельзя делить. Я могла понять нежелание испражняться в чьем бы то ни было присутствии, но принимать душ? Причесываться? Бриться?! Однажды я попыталась узнать у свекрови, в чем смысл такой преувеличенной стыдливости, и ее ответ был достоин заключения в рамочку: «Тщеславие — грех, дочка».В тот вечер сквозь приоткрытую дверь я видела, как мой муж чистит зубы. Он отдавался этому занятию целиком и смотрелся в зеркало. Пижамную куртку он снял. Его натренированное в спортзале тело начинало стареть. В районе талии образовывались валики жира. Я вгляделась в него и постаралась испытать возбуждение. Так, чтобы заниматься любовью, думая о нем, и только о нем. Наслаждаться близостью, которой можно достичь, когда годами спишь в одной постели с одним человеком.
Он накинул верх пижамы и стал репетировать перед зеркалом разные выражения лица. Поднимал бровь и бросал взгляд искоса, прикидывая, как он выглядит лучше всего. Я чуть не расхохоталась. Если ад существует, то там, наверное, всем позволено видеть, какие рожи строит человек в одиночестве. Он застегнул пижаму. Я метнулась на кровать и разлеглась. Нарочно голая. Он вышел из ванной и воззрился на меня: «Какая муха тебя укусила?» Я похлопала по кровати, чтобы он сел рядом. «Вон та муха пусть меня укусит», — сказала я и указала пальцем на его гениталии. Потом прижалась к нему и поцеловала. Он одарил меня в ответ одним из своих потрясающих поцелуев. Я погладила его по спине и стянула пижамную куртку. Он снял штаны, навис лежа надо мной и приник к моим соскам. Я хотела сосредоточиться на его запахе, на его руках, шарящих по моему телу. На нем, на нем одном. Он вошел в меня и через пару минут кончил. Я не обиделась, скорее испытала прилив нежности. Клаудио и его преждевременное семяизвержение. В свое оправдание он говорил, что якобы я ему так нравлюсь, что он не в состоянии сдержаться. С женщинами до меня он выказывал себя марафонцем, а вот я безмерно его возбуждала. Во благо нашего брака я приняла это на веру. Однажды в городе я столкнулась с Сандрой, его бывшей, с которой он встречался три года и лишился девственности. Едва не поинтересовалась, каким в постели был Клаудио в те времена. Но, к счастью, застеснялась, прикусила язык и стала болтать о каких-то пустяках и детях.
Клаудио мгновенно заснул — оргазмы его вырубали — и начал во сне негромко причмокивать. Я выключила лампу, накрыла его одеялом и села в постели, уставившись широко раскрытыми глазами в темноту. Я занялась любовью с мужем, чтобы унять желание заняться любовью с Хосе Куаутемоком. Но оно только разгорелось сильнее.
Я встала, голая. Взяла телефон и вышла в коридор. Спустилась в кухню, в потемках прошла к гостиную. Разблокировала телефон и нашла Хосе Куаутемока в контактах. Провела пальцами по виртуальной клавиатуре. Нажимать или не нажимать маленький кружок с изображением трубки? Если ответит, я сразу сброшу. Если уйдет в голосовую почту, скажу «привет» и отключусь. Я не решилась. Боялась, что сейчас за мной придет Клаудио и обнаружит, что я сижу голая с телефоном в руке.
Я встала; нужно идти спать. Звонить ему — безумие. Стала подниматься по лестнице и на середине остановилась. Хосе Куаутемок. Хосе Куаутемок. Хосе Куаутемок. Развернулась и прошла прямиком в гостевую ванную. Закрылась на ключ и позвонила. Раздалось три гудка, и, когда я уже собралась сбросить, включилась голосовая почта. На сей раз Хосе Куаутемок оставил там сообщение: «Если ты это слушаешь, значит, звонила мне, Марина. Этот номер есть только у тебя. Я смогу говорить завтра с десяти до одиннадцати утра. Если ты не позвонишь, я буду считать, что золотая нить навсегда разорвана». В испуге я бросила трубку. Я смотрела на телефон, будто на колюще-режущий предмет, способный проткнуть мне мозг. У меня никогда раньше не перехватывало дыхание от звонка, тем более от такого, в котором и разговора-то не состоялось. Я вышла из ванной в совершенно растрепанных чувствах. Мне сводило ноги — я едва смогла подняться по лестнице. Перед тем как войти в спальню, глубоко вдохнула и выдохнула. Еще разбужу Клаудио силой своей тревоги.
Надела пижаму, скользнула под одеяло и обхватила подушку. Черт! Что со мной творится?
Тень
Однажды я вышел во двор, сделал несколько кругов, и вдруг что-то меня отвлекло. Когда я опять опустил глаза, моей тени не было. Я искал ее везде. Ничего. Спросил других, не видел ли кто ее. Нет. Вечерело, и сколько бы я ни рыскал по тюрьме, тень не объявлялась. Если полностью стемнеет, она больше не вернется. Станет частью ночи и затеряется среди других теней. В отчаянии я позвал ее: «Вернись, тень!» Она не ответила. Я нагнулся и посмотрел под скамейками. Ничего. Может, она так играет. Но нет. Слишком много времени прошло для простого розыгрыша. Я вгляделся в тени своих приятелей. Может, один из них украл ее. Тоже нет. Их тени явно были их тенями. Я загрустил. Жить без тени все равно что жить без половины себя. Солнце село. В последних лучах заката я прошелся по коридорам. Поднимался и спускался по лестницам. Смотрел под столами, под стульями. Ничего. Хотел вернуться во двор. Надзиратели не пустили. «Ты знаешь правила», — сказали они. В восемь нужно быть в камере, готовым ко сну. Через полчаса гасят свет. Нет, нельзя гасить свет. Это моя последняя надежда. Я так и сказал начальнику надзирателей: «Я не могу найти свою тень. Не гасите, пожалуйста, свет в моей камере». Он смерил меня взглядом. «Вы о ней не заботились, вот она и потерялась. Это ваша вина, не моя». Я умолял, но он не уступил. Он был побитый жизнью тип. Двадцать лет работал в тюрьме. Такой же заключенный, как мы. Один охранник подслушал наш разговор и отозвал меня в сторонку: «За сотню раздобуду тебе зажигалку». За сто песо мог бы и фонарик раздобыть. «Не могу. Они все пронумерованы, на учете. Если меня поймают, еще работу потеряю». Но, увидев, в какой я печали, он дал мне зажигалку без денег.
Приближалось время отбоя, и я рассказал сокамерникам, что со мной случилось. Они тоже немного поискали, но без толку. Объявили отбой, и я чиркнул зажигалкой. Все лампы погасли. Темнота. Огонек порхал по моей камере. Я подставил руку под свет, проверить, не вернулась ли тень. Ничего. В зажигалке было мало газа, и огонек начал гаснуть.
Я чуть не плакал. У моего тела отмирала тень. Когда я совсем уже отчаялся, в углу вдруг что-то шевельнулось. Я поднес робкий огонек туда, и у меня защемило сердце. Там, в углу камеры, съежилась моя тень. Она дрожала в испуге. Я стал подзывать ее свистом. Но она забилась глубже в угол и не осмеливалась вылезти. Что-то ужасное пугало ее. Огонек замигал. Он вот-вот погаснет, а вместе с ним пропадет и моя тень. Я опустился на колени и стал умолять ее вернуться. Она затихла и не двигалась. Я протянул к ней руку. Она отпрянула, как загнанный зверек. Огонек мерцал совсем слабо, готовясь угаснуть. «Пожалуйста, иди сюда», — взмолился я из последних сил. Тень в углу не двигалась. Я хотел схватить ее, но она легко увернулась. Вспыхнул финальный огонек зажигалки, и во вспышке я в последний раз увидел ее, а потом она растворилась в потемках.