Справедливость силы
Шрифт:
Нарывы опадали, чтобы после очередной тренировки снова ожить. Все же лошадиными дозами антибиотиков удалось держать воспаление в границах (нарывы, проросшие уже едва не до кости, вскрывали в Москве).
Эх, уторопить бы время!
Я вел себя так, будто совершенно здоров. Встречался с Брэдфордом. Он производил куда более сильное впечатление, чем Шемански. Большой Вашингтонец был превосходен. Что там наколдует на помосте, увидим. Борьба рассудит. Но как великолепна эта мускулистая грудь-наковальня! А энергия жима! Этот чистый жим! Плавный, неукротимый…
Доброе мастерство. Добрый жим. Штанга теряла внушительность в его руках. И при всем
Маэстро Шемански избегал тренироваться при посторонних. Я практически и не видел его в Аквиа Асетоза (возможно, Шемански избегал публику из-за нелюдимости, природной скрытности). А высиживать, дожидаться я почитал недостойным. Никогда не опускался до высматривания тренировок соперников. Хитрость в поединках, искусство темнить – все это допустимо, но я был брезглив к таким спортсменам, пусть знаменитым. От того, что часто называется "тактикой", на деле порой шибает жадностью и неразборчивостью. В назначении быть светлой силой, возвышением человеческого вижу спорт и по сию пору.
…И опять Рим! И солнце прямое, но совсем не тяжелое. Творящая сила солнца. Я забывал о тренировках и несчастье. А несчастье привалило за болезнью. И накликал его я.
2 сентября после обеда я отдыхал в шезлонге – тень под домом густая. Дома Олимпийской деревни подпирали бетонные столбы. Жарко, далеко за тридцать.
Меня окликают. Узнаю: Владимир Булатов, Игорь Петренко – "шестовики" и Виктор Липснис – толкатель ядра.
Булатов объясняет: "У Виктора четвертое место! Скобла, Роу – позади! Не откажи, выпей с нами за победу. У нас самая малость – бутылка бренди".
Я почти не знал их. Тем более тронуло приглашение. Не от потребности выпить – победа ведь! Значит, я для них свой – это тоже приятно. К тому же не только я еще не выступал, но Булатов и Петренко – тоже. Ссылаться, стало быть, на режим грешно. До выступления все прокачается бесследно, ведь мне работать 9 сентября, на следующий день после Воробьева, то есть через неделю. Пошли к Липснису.
Вернулись вроде удачно: никто не приметил…
Но подняли меня с постели на суд команды. Был суд короток и беспощаден: ходатайствовать о запрещении выступать на Играх, отправить домой, а пока для назидания держать меня в бойкоте.
Донес Воробьев. Наши комнаты имели общую дверь. Услышал, чуть свет поставил в известность "инстанции".
Очень обходительные люди вызывали и убеждали: "Назовите, с кем пили, и вам все простят". Не сказал. В один из дней меня пригласил Романов (Романов Н. Н.-председатель Всесоюзного комитета по делам физической культуры и спорта. Настоящий друг спорта): "Забудь все. Для боя готовились. Ни о чем не думай, кроме победы. Больше дергать не станут. Готовься к выступлению…"
Все циничней и проще. Думаю, решающую роль в моей судьбе сыграла моя исключительная форма, а точнее – тренировка. Я провел ее вслед за собранием. Зал ломился от репортеров и публики. Каждый подход рождал аплодисменты – такого никто не слышал и не знал. Я не щадил себя. Да и что щадить, не буду ведь выступать. По тем временам я отработал на неслыханных весах.< br> Известие о тренировке не могло не дойти до руководства, оно добавилось к его осведомленности о моей редкостной готовности. О ней сообщали не только римские, но и ведущие газеты мира. Спортивный раздел у них самый подробный. А рубка между нами и американцами за "золото"
склонялась в нашу пользу. Ну как не выложить козырь – победу "самого сильного человека в мире", да в самый последний день: наши выступления закрывали Игры.Для меня это означало непереносимо громадное напряжение – до сверхнатуги взводилась пружина риска. А проиграю?.. Сотрут… Именно после работы на внушительных весах (и болезнь с бойкотом не приморили) Романов и молвил: больше дергать не станут. Искренняя поддержка Романова тоже имела значение.
Господи, за одну глупость платить практически жизнью, генеральным изломом ее! Дикость ведь! Тогда многие карьеры строились на доносах. Многих сметали с пути (из жизни тоже) доносами. Исключат из партии, погонят из армии – и скребись на карачках по жизни с "волчьей" характеристикой. И будь это единичный случай! Господи, оглянись! На что ж направлялись и измалывались силы во все десятилетия: не на развитие способностей, спокойное созидание, а на преодоление среды, иначе говоря – всех этих мокриц, этой злобы, зависти, неправды.
А вот бойкотом я был обложен по-прежнему. Тяжкий крест, когда впереди такое испытание. А ну коли сорвусь? Болезнь грызет, мысли о будущем… Как же я клял себя!.. Дурень, кругом виноват!
Катастрофа, но уже не только для моей спортивной жизни. Вообще катастрофа, так не оставят – это гражданская смерть!
Я не сомневался в силе. Но случайность… Вот такая случайность, как эта болезнь. И мало ли прочих случайностей? Одна объективность судьи чего стоит! И все может решить ничтожная случайность – вдруг травма!
А кругом веселье: все постепенно заканчивают соревноваться. Лишь мне выступать в самый последний день Игр. Круче не закрутить пружину испытания. Весь на излом – выдержу ли. И только тренер со мной…
Мой друг, жизнь– это всегда акт воли!
Глава 56.
Но Рим! Я, верно, вытоптал все площади, выщупал тепло его щербатых стен. Город породило солнце – этот оборот не ради красивости. Нет, солнце имеет прямое отношение к духу города и народа.
Красота наднациональна, она для всех, она ради человека, она в общем потоке созидания. Она сплавляется в сознании всех. Она для преодоления животного в людях. Нет прекрасного, невозможно прекрасное, если оно унижает достоинство. Скудна и опасна лишь национальная мера великого. Все одежды малы и скоморошливы для великого. Оно, прекрасное,– общее; оно стирает ограниченность и тупость шовинизма. Красота по природе исконно национальна и в то же время разрушительна для национальной узости, для национальной обособленности, тем паче исключительности. Я сидел на полу и, задрав голову, читал росписи Микеланджело в Сикстинской капелле – фрески на потолке и алтарной стене. Рядом сидели, вставали люди.
И тот, не музейный Рим, очень задел сердце. Я входил в него без слюнявой восторженности. Вот оно, "прекрасное далекое",– здесь складывались и неповторимые "Мертвые души". Как заметны они отсюда! Как уродливо нелепы те мертвые души для России! Сколько слов, холстов, лиц! Без временной очередности они выговаривали самые важные чувства!
Я разделяю слова Герцена: "Наука, имеющая какую-либо цель вместо истинного знания,– не наука. Она должна иметь смелость прямой, открытой речи". Я распространяю это определение и на искусство. Нет смелости прямой речи – нет искусства, есть только расчет.