Спроси зарю
Шрифт:
— Когда я прочитал в газете о вас, — с расстановкой произнес профессор, — я решил повидаться с вами. Естественно, что это стало возможно лишь с разрешения соответствующих органов. Мне рассказали о вас. О вашей трудной судьбе…
Санька слушал молча. Доказывать, убеждать было, видимо, бесполезно.
— Постараюсь изложить вам мои пропозиции. Вы журналист эрудированный и талантливый. Вам дорого древнерусское искусство. Но и здесь, на чужбине, есть люди, посвятившие этому жизнь. Знаете, «на сердце день вчерашний, а в сердце светит Русь». Да, именно светит. Буду откровенен. Нас мало, мы старики. А молодежь не та! Они родились здесь, Россия для них лишь родина предков. Пустой звук. Они слышат о ней только плохое. А
— Такие люди живут в России, — тихо сказал Санька. — Они ее любят, а не вы.
Профессор сделал вид, что не услышал Санькиных слов.
— Вы, господин Антонов, можете стать таким человеком. Чиновники из разведки сказали мне, что у вас нет другого выхода. Я не хочу знать детали. Это не мое дело. Но мне искренне хочется помочь вам. Поймите, нигде у вас не будет таких возможностей, как здесь. Вы займетесь наукой. Русью! Вас не завербуют в разведчики, от вас даже не потребуют разоблачительных статей. Нет желания — не пишите!
Профессор перевел дух.
— Меня уполномочили заявить, что вам будут созданы все условия. Университет зачислит вас на службу. Ко мне…
— Неужели вы думаете, что купить можно каждого? — спросил Санька.
— Нет, нет, — торопливо ответил профессор и даже протестующе поднял руки. — Русского не купишь. Теперь даже американцы это понимают. Речь идет о большой, интересной работе, о работе, которая по сердцу вам…
— А как вы, профессор, обходитесь без родины?
— Ну что вы, Александр Александрович! Нас здесь немало, и большинство живет… хорошо, а родина… Вне родины нелегко, но главное — знать, что она у тебя есть. Она у нас в сердце.
— Вы уже не русские.
Профессор развел руками.
— Оттого, что вы так думаете, мы не перестали быть русскими. А вот коммунисты, хоть и живут в России, но назвать их русскими я не могу. Меньше всего они думают о России…
— А я коммунист! О чем же нам с вами говорить?
— Но коммунисты расстреляли вашего отца, а вам не давали писать. И сами вы, господин Антонов, в своих статьях не раз критиковали порядки в нынешней России. И очень зло…
— Что вы понимаете в этом… — скривился Санька. — Чем больше любишь Родину, тем больше переживаешь за то, что есть еще в жизни плохое.
— Вы идеалист. Кстати, это слово, кажется, не слишком популярно теперь в России? — профессор приподнял тяжелые веки, пристально посмотрел на Саньку.
— А вы бы поехали в Россию и выяснили…
Профессор молчал, не зная, что делать: продолжать ли уговаривать этого колючего журналиста или уйти.
— А между прочим, у вас среди петербургских помещиков родни не было? — поинтересовался Санька. — У матери на родине, под Сиверской, помещики Рукавишниковы когда-то жили.
— На Оредеже? Моего отца, Ивана Васильевича Рукавишникова, тайного советника, имение было. Прекрасные места, — профессор вдруг замолчал и задумался.
— А-а, — протянул Санька. — Так вы из этих самых… В Рукавишников лес я частенько за грибами ходил.
— А что, его и сейчас так называют?
— Называют… — Санька взглянул на Рукавишникова и оживился. «А вдруг… — подумал он. — Вдруг он еще не совсем конченый? И в душе искорка русская осталась? И растопить я его сумею…» — Называют, да только вряд ли кто помнит почему… Грибов там… Идешь утром по росе, трава перед лесом по пояс, вымокнешь весь. А солнце только проклевывается. Сначала у сосен маковки покрасит. Смотришь — и не знаешь, то ли просто кора так краснеется, то ли солнце стволы уже высветило. Я всегда сначала к камню заходил. Помните? Громадина такая. С дом.
Профессор жадно вслушивался в каждое Санькино слово и быстро кивал головой, как будто боялся, что тот кончит рассказывать.
— У этого камня я подосиновики собирал. Маленькие, плотные, словно матрешки… А потом
уже в ельничек лез, за белыми. Там такие крепи! — Санька мечтательно вздохнул и настолько реально представил эти лесные крепи с замшелыми елями, увешанными серой мохнатой «бородой», что ему почудился сырой, настоянный хвоей и грибницей запах леса. — А вечером на Оре-деже под обрывом с удочкой… Вода ленивая, еле катит. И рыба плюхает лениво. Костер запалишь, а дым по воде стелется. Глядишь, а это уже и не дым, а туман. И кажется, не будь костра, и тумана бы не было…— Ах, Оредеж! Ну что за прелесть! Лучших мест я в жизни не видел, — профессор мечтательно вздохнул. — Хорошо помню обрывы возле Батова…
— А мызу вашу немцы в войну спалили! — прервал Рукавишникова Санька. — Каменное здание взорвали. Там ветеринарный техникум был.
— Взорвали? — как-то безразлично переспросил профессор, и Санька подумал: «Этот не поможет… Ему уже не до России. Нет, не поможет!»
— Что ж… И Батово взорвали? Поместье Рылеева? — поинтересовался старик.
— И Батово…
— Там последние годы имение Марии Фердинандовны Набоковой было.
— Не слышал… А вот у Рукавишниковых моя бабушка работала, — сказал Санька, неожиданно вдруг вспомнив, что в детские годы слышал об этом от нее самой. — Вставала каждое утро в четыре, чтобы к пяти поспеть на мызу.
— Она умерла? — спросил Рукавишников.
— Немцы расстреляли…
— Старуху?
— Да, старуху, — жестко сказал Санька, — за то, что она была советская старуха…
И Санька рассказал.
…Бабушка Маша проснулась рано. Под утро ей приснился сон, будто бы стоит жаркое лето, а на дворе раннее утро и где-то в другом конце деревни тоненько играет пастушья жалейка.
Сквозь тягучую утреннюю дрему бабушка слушала пение жалейки и прикидывала: сейчас пастух еще около Семеновых, пока он дойдет до ее дома, пройдет еще минут десять — можно подремать. Жалейка все приближалась и приближалась, высвистывая все время одну и ту же нехитрую мелодию, уже слышно было мычание коров, и бабушка решила — пора. И видно, от этого решения, принятого во сне, она проснулась. За примороженным окном стояла густая холодная темень. Ни проблеска, ни огонька. Беспокойно мычала голодная корова. Бабушка лежала в темноте с открытыми глазами и думала о том, что предстоит ей сделать сегодня. Забот было много — одна другой не легче. Где-то надо раздобыть дров — лед на окнах в горнице не оттаивает уже много дней. Сено для Звездочки кончается. Как ни жаль корову — придется продать: и кормить нечем, и немец вот-вот заберет — у всех соседей уже поотбирали. Бабушка вспомнила, как несколько лет назад они покупали Звездочку. Приехала даже Паня, средняя дочка, из Ленинграда. «Как-то теперь Паня с Санечком в городе перебиваются. Немец говорит: от города ничего не осталось — весь разрушили, а жители вымерли… Наверно, брешет. Город-то вон какой большой, разве немцу его под силу разрушить!»
Где-то рядом с оконцем скрипнул снег, и сразу же в окно забарабанили громко, настойчиво. «Никак немец», — испугалась бабушка и в растерянности села на постели.
— Баба Маша! Баба Маша! Открой, это я, Зина. Открой скорей! — раздался за окном негромкий испуганный голос.
Сердце у бабушки Маши екнуло, она хотела встать, пойти открыть дверь, но ноги ослабли и не слушались ее. «Вот оно», — подумала бабушка. Она давно ждала какого-то несчастья. Все ее существо было наполнено предчувствием. Не знала только, откуда нагрянет. Зинка уже стучала в сенях. Пересилив дрожь, бабушка встала и, натыкаясь впотьмах на какие-то ведра, побрела открывать дверь. Вместе с Зинкой в сени ворвался снежный вихрь, мороз. Взяв Зинку за рукав, бабушка потянула ее за собой, забыв прикрыть дверь. Дрожащими скрюченными руками разожгла коптилку, бросившую зыбкие, неверные блики на темные стены большой холодной кухни.