Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Спустя вечность
Шрифт:

— Твой характер — это твоя судьба…

Из колодца мудрости дорого любое слово, но еще неизвестно сохранят ли эти слова свою истину в сегодняшнем мире. Однако в тех обстоятельствах они звучали верно и значительно и производили нужное впечатление! Я невольно вспомнил разговоры Эккермана с Гете — какими непостижимо банальными кажутся они порою сегодня, когда время, износившись, изживает свою мудрость.

Судя по всему, Гауптман хорошо знал норвежскую литературу. Не знаю, встречался ли он когда-нибудь с Ибсеном, и не помню, говорил ли что-нибудь о его творчестве. Возможно, эта тема была для него исчерпана, и он уже признался, что был под влиянием нашего классика. О Гарборге {107} ,

самом неизвестном из всех норвежских писателей, Гауптман, напротив, говорил много. Роман Гарборга «Крестьяне-студенты», насколько я понял, оказал на него влияние в его натуралистический период, хотя особенно он на этом не задержался. Но мы с Кнутом Тведтом опять получили доказательство значения Гарборга, в том числе и для европейской литературы.

Однажды в Визенштайн позвонил Макс Тау. Он спросил, не хочу ли я на обратном пути посетить писателя Германа Штера и написать его портрет. Штер тоже жил в Верхней Силезии, причем совсем близко от Гауптмана, но позже я понял, что расстояние между жилищем скромного школьного учителя Германа Штера и великолепной усадьбой в Визенштайне во многих отношениях было неодолимо.

Наконец наступил день отъезда. Для меня этот визит был полон напряженного труда, который я добровольно взвалил на себя. Было трудно схватить самые характерные черты модели. Модель была чрезвычайно требовательна и, к тому же, постоянно пребывала в движении. Но я сумел сделать много эскизов, когда он сидел и разговаривал со своим секретарем или с Кнутом Тведтом, и все же рассчитывал позже закончить картину. В известном смысле я ее и закончил. Она была выставлена на моей дебютной выставке в Союзе Художников в Осло весной 1940 года, потом я подарил ее Максу, который в свою очередь подарил ее Кильскому университету, где она, очевидно, висит и теперь вместе с другими плохими портретами.

Но, главное, мы с Кнутом оба почерпнули много полезного из общения с Гауптманом и его женой. Кнут собирался что-то написать об этом, но не знаю, написал ли, однако заметки о той встрече у него, конечно, остались и, возможно, они даже обменялись письмами.

При прощании старый мастер сердечно приглашал меня приехать еще в Визенштайн. Но помешала война. А мне бы очень хотелось снова написать его портрет — лучше, свободнее и достовернее. Может, он у меня и получился бы, потому что к концу нашего пребывания Гауптман по-человечески стал мне гораздо ближе, чем в начале.

Через два года после этого визита я слышал его выступление в большой программе, которую Кнут Тведт сделал для Норвежского радио в связи с восьмидесятилетием Кнута Гамсуна. Приветствие Гауптмана, простое и сердечное, было одним из многих от великих людей Европы. Это было последнее чествование моего отца, а потом война и оккупация поставили на этом точку.

У моей следующей модели, писателя Германа Штера, меня встретили дружески, но почему-то несколько сдержанно. Через некоторое время этому нашлось объяснение. Все дело было в доме, где я жил, когда писал портрет Гауптмана. Но позвольте все объяснить по порядку.

Я снял комнату у двух пожилых знакомых Макса, который договорился с ними заранее. Мои хозяева были большие оригиналы. К сожалению, я забыл, как их звали, но помню, что их имена всегда произносились вместе и без фамилии, что-то вроде «Макс и Мориц». Они любили театр и искусство и были гомофилами. Мориц был экспертом в приготовлении пищи и готовил салаты по экзотическим рецептам, которые из-за обилия перца обжигали аж душу. Они оба были добродушные и болтливые, много путешествовали, любили Италию, но не Муссолини. То, что оба не любили Гитлера, было очевидно и явно известно всем. По тем временам все это вместе взятое многие считали опасным и крайне предосудительным. Но я жил у них, и мне нравилось общество этих утонченных эрудитов.

Встреча с Германом Штером

была запоминающейся, но в то же время разочаровала меня, во всяком случае, при сравнении ее с неделей, проведенной в Визенштайне. До тех пор я не читал ни строчки, написанной Штером или о нем, никогда не видел его фотографии. Он был из так называемых «певцов родного края», перу которого, безусловно, принадлежали превосходные описания людей и вообще Верхней Силезии, поэтом, которого Макс в свое время вытащил на свет Божий. Это так растрогало моего отца, что он, не имея раньше ни малейшего понятия о творчестве Штера, написал в издательство такой отзыв: «Не знаю, зачем вам нужен я, если у вас есть Герман Штер!»

Макс не жалел усилий, когда дело касалось писателей из его любимой Верхней Силезии, и продвинуть Штера ему, наверное, удалось лучше всего. Насколько мне известно, его до сих пор читают в Германии.

Штер был невысокий, тучный, с гладковыбритым лицом, густыми, зачесанными назад волосами, резко очерченным профилем и хриплым голосом. Во время разговора он имел обыкновение отворачиваться, потому что бы слеп на один глаз. Не знаю, было ли это в какой-то степени связано с тщеславием. Я готов был изобразить его в три четверти, и он спокойно согласился на это. Он был хорошей моделью, сидел неподвижно и с серьезным видом — между приступами кашля, вызванного бронхитом и неумеренным курением.

Конечно, неизбежной темой наших разговоров были Герхарт Гауптман и Кнут Гамсун. Макс и Мориц тоже упоминались, но в очень неуважительном тоне. Вот тогда-то я понял, что их дом не считался приличным местом для проживания и что их хорошо известные отношения воспринимались Штером и его семьей, как непатриотичные и предосудительные.

В первый же сеанс я передал хозяину привет от Макса Тау. Немного помолчав, он вдруг решительно сказал, как будто что-то вспомнил:

— Ах, этот…

— Что вы хотите этим сказать? — спросил я.

Он ответил:

— Один из этих высоколобых. Вам, конечно, известно, что он еврей?

Портрет Германа Штера мне тоже не удался. Я написал его очень быстро, повозиться пришлось только со слепым глазом. В него можно было вложить любое выражение. В Берлине Макс спросил меня, какое впечатление произвел на меня Штер и передал ли я ему привет. Мне не хотелось огорчать Макса, и я умолчал о нашем разговоре, сказав, что тот ему тоже передал привет. Но думаю, Макс догадался, что это было неправдой.

Сегодня я часто вспоминаю красивый лесистый Ризенгебирге, прогулки с Максом и Морицом и отверженным писателем, которого звали Мильх. Правда, я все время боялся, что мы случайно столкнемся с кем-нибудь из семейства Штера… Хотя, что с того? Бедствия войны и нужда наверняка заставили их потом сплотиться, однако удалось ли им сохранить при этом жизнь? Их страна, их дом сегодня отошли Польше.

Не меньше, чем о них, я думаю и о последних годах Герхарта Гауптмана, что тоже не могло не обернуться трагедией. Духовный человек, оказавшийся в мире самой циничной жестокости. Последнее, что я читал из написанного им, был протест, манифест скорби о стертом с лица земли Дрездене, в самом конце войны. Столица его родины, красивейший город Германии, в котором за одну ночь от горящего фосфора погибла четверть миллиона гражданских беженцев с востока.

Через год умер и Герхарт Гауптман… Твой характер — твоя судьба. Ни в одном мудром изречении не было меньше правды, чем в этом!

Осень 1937 года. Моя сестра Эллинор, в то время молодая здоровая девушка, способная и впечатлительная, с оптимизмом смотрела на свое будущее актрисы. Она училась в театральной школе в Берлине и была явно талантлива. Эллинор гораздо больше, чем я, была связана с кругами, страдавшими от гитлеровской бдительности.

Фюрер, как известно, был поклонником оперы, оперетты, театра и еще одного вида искусства, которым так и не сумел овладеть, а именно изобразительного искусства.

Поделиться с друзьями: