Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Спустя вечность
Шрифт:

Всю войну симпатии моей матери были на стороне немцев, питаемые враждебностью, которую она задолго до войны чувствовала со стороны радикалов по отношению к себе и своему мужу. И хотя это отношение в основном не менялось, она спонтанно и резко реагировала на события, когда «дружественная сторона» поступала несправедливо.

Я до сих пор помню, как она была возмущена, когда Муссолини в 1935 году со своей современной авиацией и моторизованными частями напал на Эфиопию. В киноновостях еженедельно показывали страшные кадры, и газеты печатали статьи военного летчика графа Чиано, красноречиво описывавшего бомбы, которые «взрывались, как цветочные горшки», когда он бросал их на эфиопские деревни.

В эти дни отец получил приглашение от Муссолини

посетить Италию. Он вежливо отказался, хотя поезда туда ходили по расписанию. Мир клокотал от возмущения. Даже Гитлер не нашел причин похвалить своего итальянского коллегу-диктатора за эти бомбардировки.

Однажды, когда мы с мамой сидели вдвоем на кухне в Нёрхолме, она показала мне это приглашение Муссолини, солидный документ, присланный через итальянское посольство в Осло.

— Знаешь, о чем я думаю, Туре? — сказала она. — Не стоит ли мне, получив доступ к Муссолини, застрелить его?

Я был изрядно удивлен этим вопросом и ответил не сразу. Сперва внимательно и, конечно, не без тревоги посмотрел на нее. Она вложила письмо обратно в конверт.

— Будь уверен, я могла бы это сделать! — сказала она спокойным голосом.

Она была очень серьезна, я взял ее за руку:

— По-моему, тебе не стоит об этом думать.

— Ты прав, — согласилась она, — конечно, не стоит.

Я перевел разговор на другую тему, на что-то будничное, не помню, о чем я тогда говорил. Мама занялась каким-то рукоделием, некоторое время мы сидели молча. Когда я собрался уйти, она подняла глаза. Тем же спокойным, немного отрешенным тоном, словно в задумчивости, она повторила:

— Будь уверен, я могла бы это сделать…

Больше она к этой теме не возвращалась, во всяком случае в разговорах со мной. Может быть, с отцом, хотя сомневаюсь. Он не столь эмоционально отнесся к войне, развязанной Муссолини. Мамой же, как иногда бывало, овладели и гнев и потребность действовать, которых отец не понимал и не принимал…

Была ли то с ее стороны своеобразная тоска по драме — подвиг и смерть? Я часто задумываюсь над этим. Чувствовала ли она, когда мы с нею сидели, угнетенные несправедливостью в мировом масштабе, что ее скрытые возможности подвергаются испытанию? Что ей хотелось бы возместить то, от чего она отказалась в молодости, уступив более сильной воле — его воле?

В том, что во время оккупации Норвегии моей матерью руководило желание читать то, что ей хочется и подчиняться той пропаганде, которой она хотела верить, не было ничего странного, так вели себя многие ее соотечественники. Только их желания были диаметрально противоположны. Лишь ее неосведомленность о газовых камерах нацистов и об уничтожении ими целых народов не позволяла ей взглянуть на все с другой стороны. Но она никогда не считала, что вина ложится исключительно на одну сторону.

Во время американской войны во Вьетнаме она решительно присоединилась к тем, кто осуждал нападение на эту страну. Благодаря телевидению, она видела страшное лицо войны, не выходя из своей гостиной, и ее реакция была однозначна:

— Какой смысл воевать против этих несчастных нищих людей, можно подумать, будто они угрожают Америке!

Она осуждала все, что ей казалось несправедливым. Можно сказать: а кто поступает иначе? Но ее мнение, к сожалению, не всегда совпадало с мнением большинства. Несправедливость, которую до сих пор ощущают тысячи душ, — это следствие того, какв Норвегии обошлись с побежденными, проигравшими. К этой общеизвестной теме я еще вернусь.

Я вспоминаю военный 1939 год, роковой год, слова пастора, звучащие, когда он венчал меня с моей невестой: «В горе и в радости…» Мы переехали в Берум, в Слепендене, и мой друг и бывший хозяин с Будапештер штрассе в Берлине, архитектор Том Эрегди, сразу принялся перестраивать и улучшать наш новый дом.

Никогда не забуду, с какими трудностями мне удалось выписать его в Норвегию.

Тогда существовал почти полный запрет на въезд в страну иностранцев, и Констад, начальник Центрального паспортного бюро, был неумолим, даже там, где этого не требовалось. Только после начала войны правила немного смягчились. Макс Тау тоже оказался в сложном положении, несмотря на поддержку своих норвежских друзей с Бьёрном Бьёрнсоном {110} во главе; им потребовалось подкрепление.

Я попросил отца ходатайствовать о разрешении на длительное пребывание Макса, который тогда только что прибыл в Норвегию. 23.11 я получил ответ, написанный трясущейся рукой, отец был нездоров:

«Я получил сегодня твое письмо с просьбой помочь д-ру Т. получить разрешение на жительство в Норвегии. Одновременно с этим я получил письмо от одного еврея из Дрездена с точно такой же просьбой. Завтра я получу еще от кого-нибудь и так далее. Неужели ты не понимаешь, что это невыносимо? Я уже ходил и просил за д-ра Т. Это было в Германии. Здесь в Норвегии мое имя ничего не значит, оно и меня самого не спасет от газетных палачей. На что я должен сослаться, прося за д-ра Т.? Что он использовал тебя и помешал тебе заниматься своим искусством? И если я вступлюсь за него, все остальные скажут, что вот ведь я сделал это для д-ра Т… Может, ты сам пойдешь к Констаду и попросишь за д-ра Т., устно и письменно? Возьми с собой скульптора Расмуссена и живописца Сварстада… Я совершенно болен, пишу на колене, пролежал в постели уже пять суток… Ты пишешь дату на своих письмах, и это прекрасно. Но не забывай также писать обратный адрес и номер дома. А то я должен, сидя тут, помнить все ваши четыре адреса и номера домов в разных городах мира. И мне приходиться рыться в старых письмах, чтобы найти нужный адрес. Адрес следует писать на каждом письме.

Мне бы очень хотелось сделать то, о чем ты просишь — потому что просишь именно ты, а не кто-нибудь другой. Но подумай, не можешь ли ты сам помочь д-ру Т.? Меня парализуют эти сволочи большевики…»

Отец написал Констаду, и при мощной поддержке многих других людей Макс Тау получил вид на жительство.

Ранней весной 1939 года в Норвегию приехал художник Т. Т. Хайне, который бежал из Чехословакии.

В Германии я с ним не встречался, но здесь он вместе с Максом появился у меня в дверях, ему хотелось познакомиться со мной. И особенно с моим отцом. Он рисовал обложки ко многим отцовским книгам, выходившим в издательстве Альберта Лангена. Обложки были замечательные, я их хорошо помню.

Встреча его с отцом так и не состоялась, и не думаю, что для Хайне это было так уж важно. Он очень быстро устроился в Осло, и я часто к нему заглядывал. Он снял себе маленькую мастерскую на Драмменсвейен в центре Осло — очень скромную комнату со стенами, обитыми голой фанерой, которые он со временем забавно расписал. Он использовал имеющиеся на фанере узоры, превратив их в гротескные фантастические фигуры, которые не закрасил, а только обвел контуры.

У меня создалось впечатление, что в Осло Хайне столкнулся не только с дружеским отношением к себе, Бьёрн Бьёрнсон, дядя Дагни Гулбранссон, жены Улафа, был осведомлен о его клевете на Улафа, а Бьёрнсон пользовался влиянием в широких кругах, и Хайне было не так-то легко объяснить свои обвинения по адресу Улафа Гулбранссона.

Но все проходит, или отодвигается в сторону, мнения расходятся и в конце концов все становится не важным.

В том, уже военном, 1939 году у Хайне состоялась выставка в Союзе художников, особого успеха она, правда, не имела. Национальная галерея купила один рисунок, и еще были проданы некогда такие знаменитые и бывшие предметом бурных споров оригиналы из «Симплициссимуса». В Норвегии не понимали того тенденциозного искусства, которое Хайне так блестяще представлял в Германии до Гитлера. Я мог себе позволить потратить немного денег и купил пять его рисунков.

Поделиться с друзьями: