Спящие от печали (сборник)
Шрифт:
«На нет изроботались, народны вы слуги! – думыю. – Щёки-то ваши – треснуть хотят, и из-за спины их всем – видать».
Ну – молчу, конечно. Плюну – да дальше молчу-иду.
Уж натворили тут делов, помещики-то новы. Что в революцию творили, что щас творят, разъязвило бы в корень всю иху бесову породу. И с четырнадцатого году – с войны самой, знашь, – токо сё народ с трибунков жалеют во всю глотку лужёну. Знамо дело – ораторы: орут – уж не перестают… Залезут куды повыше и жалеют, знашь, трудово крестьянство! Часа по два кряду.
Пожалел – волк кобылу. Оставил хвост да гриву…
Галчины затылки – оне галчины затылки и есть. Чай, уж сроду примета такая раньше была: как токо галка, птица глупа сама, – жадна-чорна-никудышна, –
А дом-от наш сё людям спокою не давал – ты думашь, просто так? А вот оно не больно просто. И оно – не так. Изо всех ведь домов – дом-от здесь был! Низ дубовай шёл на три венца. А верх – сосновай. Брёвны-ти – семивершковы! Вот эдаки вот… Чай, тятенька Иван само-лично ставил: уж не скупилси. И лес во дворе вылёживалси два года кряду: чтоб их, брёвны, в срубе не свело ба…
По первости, как от дедыньки отделялси, он ведь тут мазанку токо вот эту, саманну-длинну, сложил. Тяп-ляп, скорея. И токо маманькин брат старшай, Миканор Иваныч Чибирёв, больше всех ёму подмогал. Дяденька Миканор. И землянэя, с соломой, кирпичи ворочить – он, бывало, с утра идёт. И сырэя набивать – по двору их раскладывать-сушить – он. И стенки по уровню выводить – сё дяденька Чибирёв.
Уж пособлял, Миканор Иваныч-то. Много возилси!.. Ну-у, он какой умнай был. Лишнего – тоже не калякал. А понимал токо всё – наскрозь. И кого-кого, а ёво, Миканор Иваныча, на кривой-то кобыле, бывало, не больно объедешь. Взгляд-от – какой сильнай-твёрдай был… Он ведь где и не глядит, а – видит. И словцо уж если своё молвит – эх, как ёво все слушались! Чай, бают, сам Миканор Иваныч Чибирёв считат!.. То-то и оно.
Вот, мы в мазанке сё, тут, и росли. Дети-отроки. Как во времянке, знашь. Покудова тятенькин лес вылёживалси-лежал.
И ввечеру плотники у нас четверть самогону, с солёным салом – с луквицей, как раз выпивали. Дом-от пятистеннай ставили. Топорами день машут без обеду-без роздыху, а смеркнется – уж с самогонкой в мазанке ужинают. При карасиновой лампе. Метут всё кряду. И пироги горячи с гуськом, и пироги с вязигой, и пшонник ли печёнай, кашу ли молошну, с коровьим маслом. И дальше салом закусывают, степенно сидят-калякают. Покудова всю четверть, знашь, не оприходывают. А там и спят по сеновалу как убиты, сыты-сытёхоньки: топорами-то намахаются…
Ну – утром, на зорьке, уж токо по две стопочки им наливали. Мужикам. Да маманька Овдокея бараньи щи горячи-жирны, с капустой кислой, сё затемно варила в ведерном чугуне. И, прям огленны, на стол им выставляла, и мясо горяче-жирно в отдельным блюде кусками им с верхом клала. Уж в перву очередь их, всю артель, кормили.
А мы – что? Дети-отроки, знашь. Свово часу дожидались, как позовут. Под ногами-то не больно крутились. И рази что стружки-щепки за всеми день деньской мели-убирали. Да бегом подносили – чово полегше. То квасу ковш, то утиральник. А то струмент какой… Кому стамеску, кому зубило – кому коловорот, знашь. А кому – шершебель, рубанок ли. Дети-отроки…
А что? Не уважь-ка ты – плотников-то. Попробовай… Оне тебе настроют. Уж оне тебе такую избу срубют-сромодят! Век ты их не забудешь… С ума свово сойдёшь, в новым-то в дому. Так в нём наживёсси – свету вольного не взвидишь. Спятишь! Ей-пра.
И за ними, за всей артелью, ты ведь – не углядишь. А и углядишь – сё одно не поймёшь, где оне как нады делают, а где в отмеску, назло-нарошно, топорами узоруют. И не поймёшь – и не уследишь.
Я уж нашто до осьмидесяти шости годов дожил, а и то: не больно ище всё знаю… Да. Уж никто, окромя них самих, их таинов всех – не распознат. И не выведат сроду. Оне с чужэми – молчат. Артельно правило ихо такое строго сроду было: про таины свое с чужэми людями – молчать токо шибче до самой гробовой доски! Закон уж такой плотницкай,
с исстари заведёнай. Оне ёво в могилку ведь свою потом уносют. А там, в могилке, не больно разболтасси. И запрету уж там нет никакого, а – не больно: не раскалякасси… Да!Бывало, возьмут, да в оконны коробки, а то ище и в двернэя, брусьи-то прибьют-поставют – комелем вверх, вершиной вниз! Кверх ногами приладют: в отмеску, знашь. Ну, и стёклы уж весь век зимой мокры стоят. Плачут окны ручьями, заливаются. И дух в избе – тижёлай, мокрай. И блесень-гниль – по всем уж стенам идёт, понизу расползатся. Блесень-гниль…
Видала, что ль, в которой избе тряпки свиты-мокры, на подоконнике разложены-свешены, верёвкими до полу висят? И с них вода – в банки-черпачки-горшечки – капат-стучит? А хозявы сё дивятся токо:
– Ба-а-а! Как у нас окны-ти плачут – спасу нету. И незнай какея слезливы что-то!
И ты думашь, оне, окны, без причины плачут-грустят? А это, чай, плотники наозоровали! Ты им не больно поклонилси – вот и кланийси теперь всю жизню горшкам своём да черпачкам. Выливай их в вёдро по одному – да под окошко опять кланийси-ставь. Да мокриц по всем углам веником гоняй-смахывай… Вот, каждай раз и поминай, как плотников-то не уважил!
И дверь у них – уж всю зиму запотела-мокра, как больная-хвора, стоит-обливатся. Летом-то высохнет – да сё и треснет, знашь, вдоль волокна-то. А и не треснет, щас её от тепла сикось-накось ведёт. Ломат-коробит, кособочит-крючит. Её и не захлопнешь. Вот и пляши вкруг неё с фуганком своем, поворачивайси-успевай. С петель сымай – да подстругывай. Где подстругывай, а где латки прибивай. Ровняй горбатого – без дела не сиди! Она опять зимой намокнет, как лихоманка, да раздастся. А хошь, и нову ставь – сё одно её сведёт. Ну и занимайси уж всю жизню токо окными да дверями: роботай! Не скучай…
А то – хуже подсуропют. Если токо хозявы их за дёшево больно наняли, да впроголодь, не вволю, кормют, и если токо зря поторапливыют-придираются – оне ведь, плотники-то, и не перечут! Не связываются. А щас же махоньку дырку в бревне молчком и выдолбют. Выдолбют, знашь, долотом – и тут жа, из-под твоех глаз, покудова ты к ним придирасси-стоишь, бузырёк какой-никакой подобранай, бутылочку ли какую, туды и ввёрнут. Вставют, знашь, бузырёк-от. Горлышком-то – на улицу. Да, може, ище и не один!.. Ты и не дощупысси сроду, где он, в какем пазу, в пакле, а може и под стрехой, втиснутай. Глазком-то наружу. А уж спокою в этим дому – не дождёсси. Ветерок токо дунет! И щас же гул по всей избе стоит несусветнай: стены свистят-гудят, знашь. Как бесова свадьба!
А уж позёмка взовъётся-закрутится, да если пурга верхом полетит, ну – и святых выноси. В такем дому никто уж не уснёт, а токо глухой. Она от гула-свиста, изба-то, вся стоном стонет, и ходуном от стону свово – ходит. Вот ведь как!
Ты её через год, таку свою избу нову, бегом за пыл-цены отдашь: токо ба сбагрить! Купит, конечно, кто не знат: купит-слупит… Странняй кто-небудь. Из Татарского Шмалаку – иль из Мордовского Шмалаку. А там уж, скорей-скорей, опять эту избу кому-никому, хоть за бесценок – да вотрёт. Да опять в Морд-Шмалак галопом, со всем своем мордовским добром, на рыдване и ускачет, знашь. Ноги, радёхонькай, назад, в свой Шамалак, скорей унесёт. И уж там у себя, в Шмалаке, сидит, да в спокое токо крестится, мордвин-от. Не опамятоватся некак.
Уж не один год вздрагыват, чай, – хошь мордвин, хошь татарин…
И кто, теперя, не знат, то на нечисту силу тут жа – сваливат:
– Заколдована изба!
– Знамо, заколдована…
Старух, бывало, к себе навёдут – отчитывать. И был ба батюшка-поп – тот сразу ба раскусил. А оне, старушонки слепеньки-хроменьки, что? За кусок ситчику-сатину, знай, стараются-молются: о храмине, от злых духов стужаемой. А тут нечиста сила-то и капли ведь не виновата. А – скупость: плотникам не угодили.