Спящие от печали
Шрифт:
Внук бандит с шальными парнями привозил новый огромный холодильный агрегат, но старый Жорес, ругаясь, замахал клюкою – прогнал их вместе с голубой махиной, сославшись на барачную тесноту. Зачем старику привыкать к блестящим предметам из чужой жизни, враждебной всем остальным? Зачем брать то, что внук его покупает без всяких денег?
«Саратов», сделанный когда-то на Волжском заводе, молчит, не напившись электричества из розетки. Старые хозяева не постучат этой ночью в свою дверь… И старому Жоресу остаётся лишь прислушиваться, как за стенами барака высокие вьюги опять раскачивают звёздный ковш…
Вьюги
Древние старцы, знавшие арабскую вязь, говорили, что для праведных тружеников приготовлены на том свете дивные сады со светлыми реками, не заражёнными радиацией. Трудно ли праведным на тех райских речных берегах, жалко ли им забывать степные несладкие, опасные воды? Спокойно ли им, отработавшим для всего Союза, понимать, что творится внизу?
А здесь, в Воротах ветра, звёздный ковш всё ещё пытается укрыться от стужи там, на небе, одеялом из плотных туч. Только в ночь перелома восставшие ветры должны размотать, разнести все эти тучи в клочья, развеять их без остатка. И хорошо, если не сорвут они путеводные потускневшие звёзды с небес, будто осенние мелкие никчёмные листья. Когда не останется честных, когда всеми, всеми людьми будут потеряны и перепутаны их пути, случится такое: путеводные увядшие звёзды слетят наземь, как засохшие листья…
Но, чу! Со стороны мазаров идёт, шумит, всё уверенней надвигается на жалкий целинный барак время беспощадных, мертвящих холодов. И старые люди в мороз умирают легче, чем в жару.
Души спящих не понимают того, как резко меняется атмосферное давленье в природе. Только и во сне отзываются они на резкие скачки и перепады – их раскачивает невидимое противоборство тяжёлых и лёгких воздушных потоков. Небесное предзимнее кипенье сообщает в Столбцах беспокойство всему живому. И Нюрочка просыпается внезапно.
От детского плача она подскакивает на постели так резко, что швы, кажется, треснули. И натыкается во тьме на колючие иглы. Да, пара венков рухнула на неё, спящую, с гвоздей. Она отталкивает их, корявые, громоздкие, руками, скидывает с себя, цепляющиеся за одеяло и царапающие, один за другим. И они падают на пол с тяжёлым глухим шумом, обдавая слабым запахом выцветшей хвои.
– Саня, что ты? Здесь я!
Босой ногою отодвигает Нюрочка колкое, неуклюжее, кладбищенское, шуршащее – подальше от постели, подальше от детской коляски.
– Здесь я…
Шуршат под голой стопою, мнутся бумажные цветы, прикрученные к веткам тонкой проволокой, снятой с катушки старого красного трансформатора. Не пришлось бы переделывать их заново. Завтра, завтра…
– Тише, – бормочет Нюрочка в непроглядной тьме, покачивая коляску. – Тише. Сухие пелёнки у тебя? Вот так… Пить ты хочешь, маленький.
Руки её шарят по подоконнику, отыскивая приготовленный пузырёк с кипячёной водою, потом – чистую тряпицу, и отирают во тьме мягкую соску.
– Немножко можно… Хватит, Саня. Не надо больше… А я
измучилась что-то. Слабая мама досталась тебе, крохотный мой… Ничего. Спи… И я… Тоже…Нюрочка и права не имела такого – уставать, потому что была не городская, а сельская, да ещё бесприданница. Всем, всем она обязана Бирюковым, начиная с крепких чулок и пушистых китайских тапок. И тем, что у неё городская крыша над головой, и семья, и ребёнок… Не на тракт пошла зарабатывать после школы, как две её сельские смирные подружки, и не бродяжничала Нюрочка в одиночестве по чужим далёким проспектам и площадям в поисках лучшей доли. Выхватил её Иван из разорённого степного совхоза, откуда по-хорошему не выбираются. Чудом – выхватил… Только ждала она, что увезёт её от мачехи совсем другой человек.
Её любовь должна была состояться однажды весной, когда свежая степь за совхозным посёлком станет светлой до горизонта от расцветших белых и жёлтых тюльпанов. На молочной ферме выдадут наконец заработанную за четыре года и десять месяцев плату мачехе Маринке, и Нюрочка потратит всю свою долю на одно лишь, но очень дорогое синее платье с лёгким летящим подолом. И косы её будут уложены вокруг головы подобьем пшеничной короны… Тогда необыкновенный человек издалёка, оказавшийся в совхозе «Победа коммунизма» случайно, проездом, вдруг увидит её, строгую, прибранную, стоящую перед калиткой в своей готовности к встрече, самой важной в жизни.
Он узнает Нюрочку. И подойдёт. Уверенный, скажет спокойно: «Вот, всё. Твоя одинокая судьба кончилась. И моя – тоже. Мне без тебя жить уже невозможно».
+ + +
Наверно, сначала она обрадуется – тому, какой он ладный и понимающий всё верно, сразу. Потом Нюрочка пожалуется поверх калитки одними только глазами: «Я слишком рано стала ждать тебя! Со школьных лет, с начальных самых классов! Из-за одиночества я натерпела такое большое количество ожиданья, что оно слежалось в душе глыбами, похожими на старые осевшие сугробы. Они могут не растаять никогда. Во мне образовалась, кажется, вечная мерзлота».
Переживая, он сотрёт со щеки её пыльцу от мелкого степного тюльпана и скажет – взглядом: «Сон мой! Я полюбил давно твою холодную душу. И я спешил к тебе, потому что знал: она не оттает без меня. Но где ты находишься, мне было не понятно. И вот я увидел тебя, сон мой и явь. Я пришёл за тобой».
«Но во мне мало радости жизни! – предостережёт его Нюрочка. – Моя радость убита почти вся, ещё до появления на свет! Она сильно подорвалась и даже, наверно, истлела – в тех, сосланных, кто жил до меня. Нас отучили радоваться задолго до рожденья».
Он ничего не ответит на это. Лишь догадается, что всякий пропадающий род одаривает последних своих дочерей большой скорбью исчезновенья. Но всё же улыбнётся ей: «Знаю! Безрадостно жить, милая Анна, в чужой среде и опасно, потому что однажды, затосковав сверх сил, человек может шагнуть из неё – всё равно, куда… Я очень боялся опоздать!.. Но ты уцелела. И я отыскал тебя. А радость – вернётся!..»
«Разве? – побоится она поверить этому сразу. – Разве?»
«Теперь всё тяжёлое кончилось! – возьмёт он её за руку. – Идём!»