Среди мифов и рифов
Шрифт:
После обеда все участники симпозиума спустились в холл смотреть по телевизору фигурное катание. Я немного опоздал, не сразу нашёл свободное место и некоторое время оставался на виду, испытывая от взглядов коллег стеснение, смущение и даже страх.
Почему это? Почему мы так плохо чувствуем себя, оказываясь под взглядами чужих людей? Ведь уже тысячи лет мы живём и смотрим друг на друга — можно уже и привыкнуть не стесняться. Вероятно, мы подсознательно понимаем, что всё мелкое, гадкое, трусливое отпечаталось в нашем внешнем облике; и вот начинаешь мельтешить, закуривать, пить воду, то есть пытаешься набросить на себя маскировочную сеть.
Или же
Сначала ощущение неловкости, оставшееся после моего топтания посередине холла, мешало мне проникнуться красотой зрелища. Мне не приходилось раньше видеть ни танцы на льду, ни фигурное катание, хотя я много слышал хорошего о новом увлечении. Просто у меня нет телевизора.
Некоторое время я с досадой отмечал, как мгновенно менялись участники чемпионата, когда их выступление заканчивалось и они оставались без искусства, мастерства, творческого возбуждения.
Но вот я начал волноваться за выступающих. Когда вдруг кто-нибудь падал, я невольно про себя говорил: „Милая, или милый, ну ничего-ничего, не расстраивайся! Не плачь, все вы ещё так хороши, молоды, впереди будет вам большая удача!“ И композиторов я утешал. И Сен-Санс, и Моцарт, и Бриттен казались мне добрыми дядюшками или дедушками, которые выводили на скользкий блеск ледяного поля племянников и внучек, сопровождали их в каждом движении.
Очень хорошо ещё было, что соревнуются девушки и юноши из разных стран Европы. Когда объявляли их национальность, то сразу возникали за ними Рим и София, Париж и Прага. И образы этих городов как бы отражались на льду.
Это был нежный и мужественный мир. Волновало ещё, конечно, и то, что всегда волнует в балете, — женская обнажённая, подчёркнутая даже костюмами, красота. Это сложное волнение так же далеко от похоти, как решительность далека от нахальства. Оно рождает на мгновения веру в мечту, и мне казалось, что впереди ещё ждут меня и живая красота, и даль незнакомых стран, и счастье.
Мешали мне соседи. Один, как потом оказалось — охотник, предсказывал баллы, которые выкинут судьи. Он торопился, чтобы кто-нибудь другой не опередил его. Другие шутили, и часто получалось грубо:
— Вот пара — как швейцарские часы открутили!
Это после выступления швейцарцев.
Или:
— У них пять ног на двоих!
— Ну, такой бабе только штангу поднимать!
Это говорилось без злобы или злорадства — так просто.
Я знаю, красота, особенно если смотреть на неё не в одиночестве, вызывает в нас желание её принизить. Быть может, нам делается заметна собственная некрасивость, наша далёкость от искусства, и мы острим, снимая этим душевную обиду. Или же показываем знание закулисной стороны зрелища. И такой знаток тоже был. Он объяснял нам названия отдельных движений и как они влияют на формирование костей в детском возрасте.
Он объяснял про кости и тогда, когда одна девушка из Западной Германии с таким озорством и лукавством станцевала русский танец, что мы даже захлопали.
Девушка танцевала на бис, очень устала. И вообще многие уставали, вероятно, так глубоко, как устают птицы над океаном. Девушки опускались на скамейку, как перелётные птицы на мачту встречного судна. И коньки им торопливо отстёгивали мамы, тренеры или, может быть, влюблённые.
О том, кто с кем из выступающих живёт, тоже высказывались предположения. И я вдруг подумал, что должен остановить товарищей, что они убивают своей пошлостью не только красоту, но себя в первую очередь обворовывают. Однако смешно было говорить
такие прописные, старчески брюзгливые истины интеллигентным людям с высшим образованием. И как будто я сам никогда не острил глупо, когда красота стесняла мне душу!За ужином немного выпили, чтобы закрепить знакомство. Я не должен был пить, но боялся обратить на себя внимание. От водки сразу сдавило виски.
Руководитель семинара сказал о распорядке первого рабочего дня.
— Каждый день будет у нас иметь сюжет, — сказал руководитель. — Как у спортивных пар. У них есть сюжет. Женщина там как бы уплывает, но опять возвращается. И у нас каждый день будет иметь начало, середину и конец…
На тему о том, что женщина уплывает, но опять возвращается, рассказали несколько анекдотов.
Когда анекдоты исчерпались, перешли на политику. А я молчал и тем обратил на себя внимание.
— Вы осторожный человек! — с понимающим смешком сказал самый молодой. — Конечно, спокойнее помалкивать!
Он хотел сказать, что я трус. Я действительно боюсь паспортисток, домоуправа, дворников, но, мне кажется, в концлагере я бы вёл себя достойно.
Голова болела ужасно, застолье было невыносимо, и я ушёл на воздух.
Дорога только смутно белела, старые ели вздыхали, и слышалась невнятная капель. Мне хотелось сказать: „Мама, возьми меня отсюда!“ Я шептал так несколько десятков лет назад, когда попал в детскую комнату при милиции и мне там крепко всыпали. Стало смешно: я вспомнил, что и мне было любопытно, кто из фигуристов муж и жена и кто нет.
Просто пока я не познакомился с человеком поближе, я вижу в нём собственные недостатки, как через увеличительное стекло. И раздражаюсь. Так было всегда, но теперь, после аварии и травмы, это обострилось. Люди вокруг — отличные специалисты. И через несколько дней я увижу, что пошлость в них наносная, а биографии значительные. И сам я стану нормальным, буду произносить не всегда нужные слова и совершать не всегда нужные поступки. Всё станет на места. Нужно немного потерпеть.
Я тихо шёл в ночном лесу, фонари возле дома уже стали не видны. Шорох капели нарастал и говорил о весне, хотя весна должна была наступить ещё не скоро. Небо казалось светлее леса — наверное, над тучами взошла луна. И я тихо назвал по имени женщину, с которой когда-то мы гнали по колее котёнка. И она пришла. Она всегда приходила, когда я так звал её. Мы взялись за руки и долго стояли молча, чтобы не тревожить лесную ночь. Да нам и не хотелось говорить.
Быть может, она всегда оставалась бы со мной, если бы я мог воспринимать её как саму жизнь, а не как украшение жизни.
Я ходил по лесу ещё целый час, чтобы в доме все легли спать, чтобы не видеть никого при возвращении. И женщина была со мной.
Когда уже показался слабый свет фонарей, вернее отблеск на снегу между деревьями, впереди раздались голоса и появились две фигуры, квадратные от тяжёлых пальто.
— Сюда! — шепнула она. И потащила меня с дороги в сугробы. Снег сразу набился в ботинки. И в сугробах остался рваный рыхлый след.
Мы отошли шагов на двадцать и замерли в темноте, под старой елью, как та рыжая лисица, которую я встретил днём. Моя попутчица прижала палец к губам, платок с её головы сбился, волосы растрепались, и сквозь волосы блестели звёздным, сильным светом её глаза. Потом она засмеялась и, чтобы не было слышно, закусила варежку. Я тоже смеялся. Я стал таким же молодым и озорным, как она.
Голоса приближались.
— Кормят вполне прилично, и шеф не очень работу любит, — говорил один.
— Так-то оно так, но… Смотрите! Конечно, здесь водятся лоси! Следы! Я-то охотник, нас не проведёшь! Здесь свернул с дороги лось-двухлеток…