Среди мифов и рифов
Шрифт:
— Это мы — лоси. Мы один общий двухлетний лось! — шепнула бы женщина, которую я любил. С ёлки падали капли и древесная мелочь. Запах оттаявшей хвои наполнял ночь.
Коллеги на дороге не предполагали, что мы прячемся так близко. Они поговорили ещё о том, какие дурные у нас на Руси сортиры, и помочились на обочину…»
Я вернулся в номер, растёр промокшие ноги одеколоном и выпил воды. Потом прилёг, закурил и включил репродуктор.
Передавали оперетту «Девушка с синими глазами». Я ничего не понимаю в музыке, но тут мне показалось, что весёлыми голосами поют панихиду. Надо было принять валерьянки и снотворного. Во мне росла ночная
Я думал о спящем вокруг лесе, снежных полях, тихих деревнях, ночных шоссе, одиноких машинах. Я представлял наш старый деревянный дом с летними верандами. Вот он стоит, весь тёмный, и только в моём окне — свет. Поскрипывают балки на пустом чердаке, чуть слышно звякает отставший лист железа в жёлобе крыши…
Обычно деревянный дом в лесу будит в моей душе спокойное, дачное ощущение, но тут вдруг показалось, что я в далёком, чужом аэровокзале, застрял из-за нелётной погоды, сижу уже несколько суток, противны стали буфет, зал ожидания, газетный киоск…
Я прикурил очередную сигарету и почему-то поднёс огонёк к волосам на руке. Запахло палёной шерстью. Я удивился глупости, которую делаю.
И опять увидел её. Она сидела в кресле под окном, уперев босые ноги в батарею отопления. Я встал и растёр ей ступни остатками одеколона. Так однажды было. Давно.
— Уезжайте, — сказала она.
— Будет глупо выглядеть, — сказал я. — Придётся выдумывать причину для отъезда, врать. Я не хочу врать.
— И не надо. Так и скажите: «Мне здесь больше невозможно. Я уехал. Мне следует вернуться в больницу».
— Уедемте вместе, — попросил я.
— Вы сами знаете, что вам лучше быть одному, — сказала она.
— Всегда?
— Да, — сказала она и пошевелила пальцами на тёплой батарее.
— Ещё болят? — спросил я.
— Нет. Уже блаженно. А ваша рука?
Место, где я опалил волосы, болело, но не сильно.
Дожидаться утра не было смысла — дорогу к шоссе, к автобусу я знал после дневной прогулки и проводов кочегара. Я написал записку руководителю, собрал чемодан и ушёл.
В ночном лесу, как всегда, нечто жило, смотрело на меня. Обочины дороги различались плохо, я много раз сбивался в снег и опять промочил ноги. Но дышалось хорошо, головная боль прошла, думалось интересно и странно. Я размышлял о том, что если на теле людей ещё растут волосы, то, значит, мы недалеко удалились от диких предков. И если в душе живёт атавистический страх перед ночным лесом, то значит, мы ещё очень молоды. А когда мы повзрослеем, жизнь, может быть, станет праздником, сплошным ликующим праздником, как зрелище танцев на льду. И чёрт с тем, что это будет уже без меня.
…Школьник убежал с урока, студент — с факультетского собрания, инженер или учёный — с симпозиума, потому что хандра. Ну и что? Тут главное знать: куда убежал?
Геннадий Петрович убежал в кашалота.
Известно, что сам чёрт бессилен перед человеком, который ещё способен смеяться. Но Геннадий Петрович потерял юмор. Ему было страшно от мысли, что каждый день, когда не было праздника развития или углубления духа, — потерянный день. Ему казалось, что с возрастом количество таких дней только растёт и растёт. И что он видит вокруг себя всё больше и больше дураков. В заметках он ссылался на высказывание доброго, мудрого, спокойного врача прошлого века, который заявил, что научился без раздражения смотреть на важно расхаживающих дураков только тогда, когда ослеп на один глаз. Доктор, судя по этому высказыванию, сохранил юмор, даже ослепнув на один глаз. Геннадий Петрович заболел серьёзнее.
Он не заметил юмора в словах доктора. «Разве можно быть нормальным человеком, если у тебя один глаз, и ты живёшь в жизни, а не в романе Стивенсона?» — записал Геннадий Петрович на полях.Я промучился с его рукописью целую ночь — ужасный почерк. Интереснее всего было: действительно ли мужчина в архангельском сквере и Геннадий Петрович один и тот же человек? Так уж устроены пишущие люди — всегда не хватает уверенности в том, что кто-то действительно тебя прочитал. Геннадий Петрович хранил журнальную вырезку. Это интриговало. И я дозвонился в институт имени великого психиатра к врачу, который прислал мне рукопись Геннадия Петровича.
— Мы справлялись по этому поводу, — сказал врач. — Служебных командировок в Архангельск больной не имел. Но известно, что он иногда, при наличии денег и времени, улетал или уезжал куда глаза глядят. Такое поведение в здоровом состоянии разительно противоречит последующей энтропии. И это очень интересно…
Я не стал признаваться, что первый раз слышу слово «энтропия». Спросил только ещё о женщине из рукописи Геннадия Петровича — нет ли возможности узнать её адрес?
— Мы её не искали, — сказал врач. — По ряду причин я думаю, что её просто не было. То есть было несколько женщин в разные периоды жизни. Последние годы их не было вообще. И те, прошлые, не могли нам существенно помочь.
— Неужели он не просил о свидании с кем-нибудь?
— Нет. Он не хотел видеть даже мать. Кстати, она умерла за месяц до него. Он тяготел к полной неподвижности и одиночеству. И бывал тих и радостен, если мне удавалось оставить его в ординаторской. Я иногда нарушал все правила и оставлял его в ординаторской даже на ночь, когда сам дежурил по отделению. Там он и писал. Там он чувствовал себя в рыбе, в замкнутом пространстве.
— Почему именно в рыбе?
— А бог его знает. Все мы, знаете ли, сидим в рыбе, потому что не знаем, куда плывём, — пошутил психиатр. — Начитался Библии — сейчас это модно. А Библия для слабой психики — опасная штука.
— Если рассказ автобиографичен, а мне кажется, это так, то автор представляется довольно робким человеком.
— Во-первых, он не боится признаться в этом — уже кое-что. Во-вторых, Петрович попал в катастрофу благородным образом, если можно так выразиться. Мальчишка-велосипедист съезжал с железнодорожной насыпи и вылетел на шоссе. Петрович резко крутанул баранку и был готов. Очень интересно, что здесь замешан велосипед. Вы читали Беккета?
— Нет, — признался я. По тому, как врач стал называть Геннадия Петровича Петровичем, я понял, что врач ещё молод и что он был со своим подопечным в добрых отношениях.
— Очень интересный случай… Мальчишка наведывался сюда с матерью. Они и в травматологическую клинику к Петровичу наведывались. Они из Гатчины. Они и хоронили.
— А друзья, сослуживцы?
— Сослуживцы помогли кое в чём, но, знаете, последние полтора года он уже не работал, был на инвалидности. Его подзабыли. Это случается чаще, чем наоборот.
Мне нравился здоровый цинизм молодого, но уже много знающего о жизни человека.
— Петрович читал Декарта. Ему, как инженеру вероятно, интересны были мысли о том, что все мы — машины. Листали Декарта?
Я поторопился уйти в кусты:
— Вы не смогли бы дать остальные его записи?
— Нет. Они нужны нам. Позвоните годика через два. А то, что я вам послал, можно использовать?
— У нас не любят патологии, — сказал я.
— Патология — это учение о страдании, о болезненных процессах и состояниях организма. Можно не любить патологичность, но не патологию.