Среди пуль
Шрифт:
Он видел, как по коридору, заслоняя свечу рукой, прошел депутат Бабурин. Его бородка, губы, пышный кок на голове были освещены снизу. На потолке колыхалась над ним, как птица, его собственная тень. Рука, прикрывавшая свечу, была пергаментно-прозрачной и розовой.
Навстречу попался согбенный человек в мерцавших очках. Он нес свечу прямо перед собой, словно боялся обжечься. Белосельцев узнал в человеке Советника, хотел было окликнуть его, но не решился. Советник открыл дверь кабинета, и там, в глубине, горели несколько свечей и виднелись озаренные лица, словно Советник вошел в потаенную часовню, где стоял озаренный алтарь.
Мимо, стуча сапогами, прошли военные. Они чиркали по стенам фонариками, отчего казалось, что все стены исписаны огненными письменами. Следом проследовала молчаливая вереница женщин. У каждой свеча. Они напоминали монахинь, торопившихся
Белосельцев шагал по коридору, и сходство с горой увеличивалось. В этой темной горе, в катакомбах, пряталась уцелевшая жизнь. Молилась у алтарей, укрывала от внешних напастей свои скрижали и свитки.
Он вышел из подъезда, и образ горы сменился образом ночного туманного поля в кострах, дымах, в невнятных голосах, слабых звонах и окликах. Казалось, встал на ночлег цыганский табор, или племя кочевников, или рать, идущая в далекий поход. Развели бивачные огни, варят нехитрую пищу, звенят котлами, уздечками, составленным в пирамиды оружием. Эти туманные сырые костры, вялые дымы, склоненные к кострам лица пробуждали сладкие воспоминания о старине, о ночлегах в полях, о чьей-то не твоей, но родимой судьбе.
Белосельцев шел мимо костров. Кто-то тянул ко рту отекавшую каплями ложку. Кто-то обгорелой палкой выкатывал из углей картошку. Кто-то голый, мускулистый сушил над пламенем рубашку. По краю этого ночного поля на фонарных столбах вполнакала горели фонари – голубоватые, аметистовые, окруженные туманными нимбами. И казалось, охраняя бивак, стоят высокие недвижные ангелы. «Духи восстания», – думал Белосельцев, обходя баррикады, собранные из бочек, ящиков, торчащей в разные стороны арматуры.
Он увидел, как из темного подъезда в моросящий дождь вышел человек, кутаясь в плащ. Узнал в нем Белого Генерала. Тот колебался, не решаясь двинуться, словно выбирал направление – то ли к сумрачным деревьям парка, в которых светил недвижный, окруженный кольцами голубой фонарь, то ли к дальней баррикаде, за которой пустая, мокрая, словно натертая маслом, блестела улица. Двинулся к баррикаде, худой, узкоплечий, с поднятым воротником. Он прошел сквозь костры, миновал узкие проходы в баррикаде, вышел на пустынную улицу. Зашагал по ней под фонарями, прямой, одинокий, оставляя на произвол судьбы осажденный дворец, его защитников, исчезая навсегда из памяти знавших его людей. С каждым шагом он растворялся в другой, неинтересной и неважной для них жизни, где нет места самопожертвованию, беззаветной вере и подвигу, всему тому, что предстояло пережить сидящим у костров баррикадникам.
«Духи восстания», – повторял Белосельцев, проходя под фиолетовым, размытым фонарем, с которого спадала на землю моросящая белизна, похожая на сложенные пернатые крылья.
Он осмотрел баррикаду, ее утлое нагромождение: аккуратные горки камней и ломти асфальта, обрезки труб и железные прутья – арсенал восстания. Оценил возможность отпора, когда на баррикаду устремится цепь автоматчиков, ударят с боевых машин пулеметы и пушки. Возможность отпора была невелика. Она не сулила победу, а лишь задержку атакующих, когда те станут проламывать гусеницами нагромождение досок и ящиков, добивать оставшихся на баррикаде защитников. Главный отпор намечался в Доме Советов, в тесных вестибюлях, на узких переходах и лестницах. Но он, Белосельцев, был готов защищать баррикаду, принять на себя первый разящий удар.
Он проходил мимо костра, глядя на сутулые спины и протянутые к огню руки, когда услышал знакомый голос:
– А я вас уверяю, братья, чудо возможно! Чудесное преображение ждет каждого и уже, быть может, сегодня. По Божьему промыслу злодей может обратиться в праведника, а мытарь в бессребреника. И эта ночь для каждого из нас может стать высшим мгновением его земной жизни!
У огня, на перевернутом ящике, подтянув подрясник, закатав на коленях золоченую епитрахиль, сидел отец Владимир. Его борода легко и прозрачно распушилась навстречу огню.
– Ба, кто к нам пришел!.. Товарищ генерал! – Белосельцева окликнул другой знакомый веселый голос. Всматриваясь сквозь дым и дрожащий воздух, он узнал в говорившем Клокотова. В брезентовой штормовке, похожий на туриста, тот сидел на бревне, перебрасывал с ладони на ладонь печеный клубень. – К нам!.. В наш взвод!..
Люди у костра потеснились, уступили место. Усаживаясь на пустую бочку, он оглядел баррикадников, и ему казалось, что он уже видел их прежде, узнавал на их лицах знакомое, родное, понятное ему выражение.
– Это мой друг, – представлял его Клокотов. И этого было достаточно, чтобы теперь его посадили поближе к огню, предложили
печеную картошку, а потом, в минуту боя, отвели на баррикаде позицию как равному, рядовому бойцу.Тут был участник рабочей дружины, жилистый, с железными негнущимися пальцами монтажник, чью голову украшала пластмассовая каска с надписью «Трудовая Москва», и пожилой в отсырелой кепке и прорезиненном плаще интеллигентный москвич, чьи страдальческие морщины на лбу казались Белосельцеву знакомыми. Здесь была смуглая, плохо одетая беженка, похожая на цыганку, прижимавшая к себе чумазую девочку, которая все время что-то жевала, смотрела черными испуганными глазами. Тут же сидела молодая пара, трогательно ухаживающая друг за другом, – с русой старомодной косой девушка, с брезентовой сумкой через плечо, похожая на сестру милосердия, и юноша с длинными, мокрыми от дождя волосами и гитарой, которую он обернул непромокаемой пленкой. Все это пестрое сообщество окружало костер. Оно сочеталось с маленьким дымным пламенем, которое они стерегли и хранили. Колючей бесформенной баррикадой, за которой открывалось пустое враждебное пространство в ртутных мазках, и высоким фонарем с голубоватым нимбом, который казался ангелом-хранителем этих собравшихся у костра баррикадников. Он будто замер, опершись на копье, опустив к земле полупрозрачные крылья, подняв в ночное небо высокую светлоликую голову.
– Все, кто пришел сюда, – продолжал отец Владимир, терпеливо пережидая, когда Белосельцев усядется и утихнут хлопоты, связанные с его появлением, – это те, кого Христос называл «нищие духом»! То есть неутоленные, непресыщенные, недремлющие, алчущие Правды! Все мы алчем Правды и ожидаем Чуда! Оно, я верю, неизбежно случится уже теперь, на днях, на этих камнях! Мы пройдем через очищение, как сквозь небесный огонь, который спалит все накипи, все грехи! Мы выйдем из этого огня обновленные в Духе, как из купели! Примем здесь святое крещение! Но крестить нас будут не водой и Духом Святым, а огнем и Духом Святым! Так говорил великий молельник за народ и Россию отец Филадельф! – священник взглянул на Белосельцева, и тот склонился то ли в знак согласия, то ли в память о схимнике в черно-серебряном облачении, предсказавшем свою скорую смерть.
Все эти часы, истекшие с минувшей ночи, когда он прибежал сюда, на туманный пустырь, и ужаснулся при встрече с «Духами Тьмы», а наутро пережил ликование при встрече с «Духами Света», и потом, в особняке, испытал омерзение при встрече с врагом, и это омерзение породило в нем чувство отпора, своего превосходства, стремление одолеть, победить и под липой на сквере обернулось кошмаром, крушением, желанием пустить себе пулю в лоб, которое в последний момент превратилось в угрюмый стоицизм, вернувший его сюда, на этот пустырь, – все эти часы его душа возносилась и падала, то неслась в ослепительную высь, то рушилась и разбивалась о землю. Измученный, лишенный физических сил, он пребывал сейчас на шаткой грани между светом и тьмой, между гибелью и продолжением жизни. Его душа остановилась и замерла, опираясь на тонкую спицу, чудом сохраняла равновесие. Одно колебание ветра, один резкий вздох или перебой сердца – и спица рухнет, и он вместе с ней. Превратится в груду неодушевленной материи, как эта колючая сырая баррикада.
– А я говорю своим: «Мужики, так будете козла забивать, пока к вам в дом не придут, баб ваших не заберут, детей в канаву не выкинут?» – Рабочий в каске говорил сипловатым голосом, как бы подхватывая слова священника, истолковывая их по-своему, предлагая на суд собравшихся свое толкование. – Я говорю: «Союз развалили, Родину продали, а вы все козла забивали! В карман вам залезли, до копейки вычистили, а вы козла забивали! Завод закрыли, пионерлагерь, поликлинику, клуб – все разорили, а вы козла забивали! Теперь этот хам, пьяница на вас крест ставит, а вы что, так и будете козла забивать?» Взял я каску и буханку хлеба и сюда! Лучше я здесь, как мой батя под Волоколамском, погибну, чем этому Гитлеру покорюсь! – Его рука задвигалась, заискала что-то, наконец натолкнулась на обрезок трубы. Сжала его. Он сидел, оглаживая пальцами мокрое зазубренное железо.
Душа Белосельцева тайно взывала к чуду. Воздетый на тонкую спицу, опираясь на нее одним носком, как акробат, держащий полно налитый сосуд, он чувствовал шаткость и неверность бытия. Ждал, не случится ли чудо, и он, спасенный, устремится ввысь, к голубому нимбу, и выше, сквозь дождливые тучи, туда, где красота и свобода, унесет к ним свой наполненный драгоценный сосуд. Или сорвется со спицы, разобьется о жестокий асфальт с мазками ртутного света, с остатками разбитых сосудов, следами умерщвленных душ.