Срывайте маски!: Идентичность и самозванство в России
Шрифт:
Дорогу к лучшему будущему теперь открывала советская государственная служба. На это поприще Полуэктов и вступил в 1919 г. Следующие три года он работал в Павловске (городок в Воронежской губернии) мелким служащим в разных госучреждениях, в конце концов дошел до поста заведующего уездным отделом кустарной промышленности. Но у него на руках было слишком много иждивенцев (правда, цифра 16, появляющаяся в машинописном варианте письма, кажется все-таки неправдоподобно большой), а еды не хватало. Четверо детей жили с ним в Павловске (прочие оставались в Лосево): «Я страшно голодал и вынужден был оставить службу в Павловске и переехал в Лосево… У меня не было ни лошади, ни коровы». Мы больше не встречаем упоминаний об отце-«столыпинце» (возможно, его в этот период экспроприировали как кулака). Вместе с четырьмя товарищами (все служащие на окладе из Павловска) Полуэктов организовал в Лосево колхоз в 125 дворов, но тот развалился после налета бандитов, воспользовавшихся отсутствием организаторов-мужчин, которые уехали на работу в город.
В тот момент Полуэктову предоставился шанс вступить в партию, однако он им пренебрег. Разумеется, для честолюбивого человека это была промашка, и Полуэктов вспоминает о ней с сожалением (впрочем, не чрезмерным). (Отсутствие сильных эмоций по данному
Несмотря на эту неудачу, в 1920-е гг. Полуэктову жилось неплохо. Он стал членом лосевского кредитного товарищества, занимался его реорганизацией на советский лад; «организовывал торговлю, как специалист в этом деле» (неясно, о какой торговле идет речь — частной, кооперативной или государственной); два года работал фининспектором в лосевском райпотребсоюзе. Вообще, по-видимому, в тот период он главным образом занимался бухгалтерским делом, однако сохранял свое хозяйство, чтобы кормить семью и ради прибавки к зарплате.
Затем началась коллективизация. Полуэктов тогда уже разменял пятый десяток и являлся представителем старшего поколения в местном сообществе, имел взрослых и почти взрослых сыновей. Он пишет, что очень рано (в 1929 г.) и совершенно добровольно вступил в колхоз «Красное Лосево», поначалу служил там счетоводом и заместителем председателя, потом (по распоряжению местного партийного комитета) стал счетоводом в лосевской кооперативной лавке. По его словам, он «один из первых обобществил с/х инвентарь и тягловую силу». Это должно подразумевать, что он был подлинным энтузиастом коллективного хозяйства. Может, и так — не зря же он пытался организовать колхоз еще в годы Гражданской войны. А может быть, все дело в том, что у него и обобществлять-то было особо нечего.
В 1931 г. двум сыновьям Полуэктова, трактористам, предложили перейти в колхоз им. Дзержинского в Тумановке, поскольку в лосевском колхозе трактористов оказалось больше, чем нужно. Они так и сделали, и в результате Полуэктов тоже переехал. В начале 1932 г. ему пришлось, по требованию нового коллектива, отказаться от работы в лосевской лавке. Полуэктов не говорит, обрадовал его такой поворот событий или нет. По большому счету работа в лавке была очень выгодной (благодаря доступу к товарам), но не обязательно престижной (поскольку занятия, связанные с торговлей, не давали высокого статуса). Так или иначе, в колхозе им. Дзержинского Полуэктов сначала стал «полеводом» (весьма туманное название, которое в действительности могло означать что угодно, от агронома до обычного полевого работника), потом заведующим молочной фермой, а потом — секретарем колхозного правления (конторско-административная должность, гораздо более многообещающая, чем обе прежние).
В 1938 г. Полуэктов заведовал колхозной хатой-лабораторией и биологической лабораторией. Что это означало на практике — в некотором роде загадка. О хатах-лабораториях, якобы несущих науку в деревню, в 1930-е гг. твердили на всех углах. Возглавляемые непрофессионалами, они, по-видимому, представляли собой помесь агрономической станции (к примеру, сортирующей и готовящей семена для посева) и некоего просветительско-пропагандистского органа [105] . Хотя Полуэктов пишет о работе с восторгом и подчеркивает ее важность, она, возможно, привлекала его скорее как безопасная гавань, чем по какой-либо иной причине. Заведование хатой-лабораторией, так же как и колхозной читальней, кажется, больше подходило для пенсионеров. Полуэктов в придачу был участником внушительного количества кружков и добровольных обществ: тут и драмкружок, и хор, и кружок радиолюбителей, курсы ликбеза, общества содействия гражданской обороне и международной революции, не говоря уже об агрономическом кружке, которым он руководил в силу должности.
105
«Большая советская энциклопедия» (2-е изд. М., 1952, Т. 15) дает следующее определение «хаты-лаборатории» (позже — «дом сельскохозяйственной культуры»); «Опытное учреждение колхоза, организованное для изучения конкретных условий хозяйства, для внедрения в общественное производство колхоза достижений с.-х. науки и передовой практики». Некоторый свет на деятельность полуэктовской лаборатории может пролить его упоминание выше в письме о последних достижениях колхоза в разведении мичуринских сортов яблок и других фруктов.
Тем не менее Полуэктов по-прежнему весьма активно вел общественную деятельность, в частности в качестве селькора, неизменно раздражая всех сменявших друг друга председателей. Селькор должен был предоставлять информацию о колхозной жизни, но «информация» эта часто носила обвинительный характер. Когда статус селькора впервые появился в 1920-х гг., главной мишенью селькоровских обличений служили кулаки; в 1930-е гг. кулаков не стало, и на линии огня оказались председатели колхозов. Полуэктов был селькором районной газеты «Крепи колхоз» и областной газеты «Коммуна», мог при случае послать письмо в общесоюзную крестьянскую газету (как, например, то, о котором идет речь в данной главе), писал в колхозную стенгазету. В прошлом это доставляло ему порой серьезные неприятности: в 1932 г. он возглавлял колхозную ревизионную комиссию, которая «начала делать глубокую ревизию и затрагивать кой-кого», в результате «попал в распоряжение НКВД и просидел два месяца». Нетрудно представить, почему местные
власти его побаивались. Мало того, что человек уверен в себе, опытен, красноречив — так еще и по образованию бухгалтер. Селькор-счетовод, проверяющий бухгалтерские книги, как Полуэктов, — кошмар любого колхозного председателя.Ныне Полуэктов вновь подвергся гонениям, на которые уже жаловался в районную газету и областному прокурору. В колхозе опять проводили ревизию, его пригласили возглавить комиссию, но он благоразумно уклонился от этой чести, сославшись на свою занятость в качестве заведующего хатой-лабораторией. Однако в состав ревизионной комиссии все же вошел и, судя по всему, был готов к бою. Опасности грядущей битвы Полуэктов видел хорошо: он знал, что «когда начнешь говорить о правде, то тебя понимают в обратную сторону и даже причисляют к контрреволюционеру». Но его инвективы против «людей, которые против правды стоят» и «настолько обросли неправдой, что их не возьмет и двенадцатидюймовая пушка, так как у них армия подхалимов имеется», выдают не только опасения, но и удовольствие: «Я их пишу открыто и подписываю правильно свою фамилию… Я считаю, что правду можно писать везде и всюду, и выполняю слова товарища Сталина, что печать есть сильнейшее оружие, которое выкорчевывает всех симулянтов, самоснабженцев, горлопаев, захватчиков и вредителей колхоза, поэтому я так все и делаю». Таким образом, Полуэктов дает двоякий ответ на вопрос «Что я за человек?», которым он начал свою биографию: смутьян в глазах начальства, правдолюбец — в своих собственных.
ГЛАВА 8.
ЖЕНСКИЕ СУДЬБЫ [106]
Женские автобиографии (говорят нам современные исследователи {187} ), как правило, сосредоточены не на общественном, а на личном, носят характер не столько свидетельства, сколько исповеди, показывают их авторов в отношении к значимому для них «Другому» мужского пола, например к супругу, и даже ставят под вопрос само их право говорить о своей отдельной, самостоятельной жизни. Но биографии, рассказанные русскими женщинами XX в., трудно подогнать под этот шаблон. Типичная автобиография русской женщины межвоенного периода (1917-1941 гг.) относится именно к жанру свидетельства — документа эпохи, а не исповеди; она в гораздо большей степени посвящена общественным делам, нежели личным, семейным [107] . Если в этих историях и присутствует достойный внимания «Другой», то это чаще государство, чем отец или муж. Русские женщины нередко пишут о себе как о жертвах, страдающих, однако, не из-за своего пола: они (вместе с мужчинами) — жертвы коммунизма, капитализма или просто Истории. Но среди них на удивление много таких, кто изображает себя и своих родственниц сильными женщинами — не зависимыми иждивенками, а борцами за выживание, стойкими и смекалистыми, которые и морально, и даже физически сильнее своих мужчин {188} . [108]
106
Это переработанный вариант моего введения «Судьбы и время» («Lives and Times») к сб.: In the Shadow of Revolution: Life Stories of Russian Women from 1917 to the Second World War / eds. S. Fitzpatrick, Yu. Slezkine. Princeton, 2000. P. 3-17. В первоначальной редакции введения говорится в основном о женских автобиографиях, опубликованных в сборнике; я расширила его за счет привлечения ряда других автобиографических и архивных источников.
107
Слово «автобиография» я использую для обозначения разного рода письменных или устных рассказов о своей жизни, включая мемуары, а не только в узком значении «самоисследования», предложенном Карлом Вейнтраубом: Weintraub К. Autobiography and Historical Consciousness // Critical Inquiry. 1975. June.
108
О том, как женщины в революционную эпоху разрывались между «мужским» полюсом равенства / независимости и «женским» полюсом вспомогательных и воспитательных функций / зависимости, см.: Wood E. Baba and Comrade: Gender and Politics in Revolutionary Russia. Bloomington, Ind., 1997. О весьма интересном, но исключительном примере Надежды Мандельштам, личности сильной и уверенной, представляющей себя в автобиографии в роли жены и помощницы, см.: Holmgren B. Women's Works in Stalin's Time: On Lidiia Chukovskaia and Nadezhda Mandelstam. Bloomington, Ind., 1993.
Эти женщины как будто не сомневаются в своей способности быть свидетелями и летописцами. Татьяна Варшер, которую вскоре после революции спросили, как она смотрит на новое правительство, вызывающе ответила: «Широко открытыми глазами историка»{189}. На тот момент Варшер действительно была профессиональным историком, но подобное чувство испытывала не она одна. «Я пишу только о том, как эти события воспринялись и отразились в скромном, глухом уголке России, станице Кореновской», — объясняет Зинаида Жемчужная. Рассказывая о бое в станице во время Гражданской войны, она замечает: «Меня удерживало на улице любопытство»{190}. У других женщин стремление засвидетельствовать происходящее порождалось жаждой справедливости и возмездия. «Очень хочется, чтобы мое письмо-повесть было бы опубликовано, хотя бы за все наши страдания и несправедливые мучения», — пишет крестьянка, жертва коллективизации Мария Вельская{191}.
Склонность к роли свидетеля характерна для всего спектра русских женских автобиографий: эмигрантских, советских, диссидентских, постсоветских. Русские женщины (как и мужчины) писали о своей жизни в контексте эпохи, поскольку чувствовали, что живут в необыкновенное время — оно затмевало собой личные заботы и его невозможно было игнорировать. Им, словно по китайской пословице, выпало несчастье жить в эпоху перемен, и это нашло отражение в стиле их рассказов: многие автобиографии напоминают военные репортажи. Они вспоминали свою жизнь и строили повествование, выбирая в качестве вех крупные общественные события — революцию, Гражданскую войну, коллективизацию, Большой террор, Вторую мировую войну, а не личные памятные моменты — свадьбу, рождение ребенка, развод или вдовство.