Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Срывайте маски!: Идентичность и самозванство в России
Шрифт:

Хотя основная нить свидетельских показаний у всех общая, русские женщины очень по-разному смотрят на свою жизнь и свое время. Начнем с того, что некоторые из них писали воспоминания в эмиграции, и угол зрения у них, естественно, иной, чем у советских гражданок. Среди эмигранток тоже были свои различия, в частности между теми, кто эмигрировал вскоре после революции, и теми, кто уехал из Советского Союза во время Второй мировой войны. Что касается советских биографий, то одни сочинялись для советской же публики, в духе советского патриотизма, другие писались «в стол» или для неофициального распространения (через «самиздат») людьми, которые чувствовали себя чуждыми советской системе, так сказать, «внутренними эмигрантами». Для советских мемуаров очень часто имеет значение дата их написания. Например, Фрума Трейвас, рассказывая историю своей жизни, постоянно сравнивает свой взгляд на вещи в 1930-е гг. и во время работы над биографией (1990-е гг.). Если бы она писала биографию в 1936 г. (или в 1926-м, или в 1946-м), та, несомненно, была бы совсем иной{192}.

Важно понимать, какие ограничения стесняли авторов советских мемуаров. Воспоминания, написанные для печати, подвергались цензуре, степень строгости которой со временем изменялась{193}.

В сталинский период цензура была очень суровой: на такие темы, как Большой террор, накладывалось табу, упоминать опальных революционных лидеров, например Троцкого, запрещалось. После смерти Сталина в 1953 г., в хрущевскую оттепель, лед немножко тронулся, стала возможной публикация не совсем стереотипного рассказа Анны Литвейко о революции глазами рабочей девчонки и воспоминаний Лидии Либединской о юности в интеллигентной семье с аристократическими корнями{194}. Однако даже в период смягчения цензура по-прежнему определяла, как люди должны рассказывать историю своей жизни. Взять хотя бы самый важный цензурный запрет: о родных и друзьях, сгинувших в годы Большого террора, можно было упоминать только очень бегло, с помощью эвфемизмов.

В середине 1980-х гг., во времена перестройки, советский идеологический контроль начал давать слабину и совсем исчез вместе с развалом Советского Союза в 1991 г. Впрочем, нельзя сказать, что автобиографии, публиковавшиеся в России в 1990-е гг., были свободны от внешних влияний: в ту пору и читатели, и издатели жаждали непременно рассказов жертв советского режима. Похожий диктат действовал и на западном книжном рынке в довоенные годы, когда живописание большевистских зверств стало главным признаком жанра в мемуарах русских эмигрантов. А в 1970-х гг. тема вольнодумства и противостояния советской власти являлась стандартным компонентом популярных на Западе воспоминаний советских диссидентов{195}.

В автобиографических повестях Евгении Гинзбург мы можем увидеть влияние и цензуры, и требований жанра, и читательских предпочтений. Гинзбург опубликовала воспоминания о своих школьных и студенческих годах в советском молодежном журнале «Юность» в 1965 и 1966 гг., прежде чем закончила две большие книги о ГУЛАГе, которые вышли за рубежом в 1967 и 1979 гг. {196} Повести, напечатанные в «Юности», написаны с легкой иронией и подчеркнутой беспристрастностью, в популярном тогда в СССР духе ностальгии по досталинской эпохе: «Сколько раз потом, в тяжелые времена, я вспоминала этот первый рассвет двадцатых годов и черпала силу в этом воспоминании! Великие, чистые, юные наши двадцатые годы…» {197} , [109] Вспоминая об учебе в Казанском университете в начале 1920-х гг., Гинзбург рассказывает, как ревностно она и ее однокашники изучали марксизм. Первую книгу «Крутого маршрута» она еще надеялась напечатать в СССР, и эта надежда отражается в том, что автор придерживается правила осуждать исключительно «культ личности» и ратовать за возвращение к «великой ленинской правде» [110] . Во второй книге, которая создавалась, когда уже окончательно стало ясно, что в Советском Союзе «Крутой маршрут» опубликовать не удастся, Гинзбург больше не прибегает к имиджу «ленинца», и ностальгические нотки исчезают. Судя по замечанию: «Меньше всего я могла себе представить, что эту страстно вымечтанную свободу мы [жертвы ГУЛАГа] будем получать из рук все того же (выражаясь по-нынешнему) “истеблишмента”», — и сознательному выбору иностранного словечка «истеблишмент», незнакомого многим русским читателям, она в данном случае изначально рассчитывала на западную (или, по крайней мере, эмигрантскую) читательскую аудиторию [111] .

109

«Тяжелые времена» — намек на выпавшие автору впоследствии испытания террора, единственный, который могла тогда пропустить цензура, но вполне понятный советскому читателю.

110

Гинзбург Е. Крутой маршрут. Милан, 1967. С. 8. Здесь в прологе есть захватывающее описание того, как работал «внутренний цензор» Гинзбург, когда она надеялась на публикацию в Советском Союзе.

111

Гинзбург Е. Крутой маршрут. [Кн. 2]. Рига, 1989. С. 301. Все сказанное не означает, что Гинзбург в молодости не была настоящей марксисткой и коммунисткой или что ее авторская позиция во второй книге «Крутого маршрута» неискренна. Мы лишь развиваем ее собственную мысль, что история, рассказываемая человеком, меняется в зависимости от того, кто его слушает, а цензура усугубляет этот процесс.

Русские женщины рассказывали повести своей жизни в самых разных жанрах, и письменно, и устно. Среди советских биографий важное место занимали революционные, рабочие и стахановские. Биографии революционеров, продолжавшие дореволюционную традицию жизнеописаний замечательных людей, пользовались особенной популярностью в 1920-е гг.{198} В начале 1930-х гг. в рамках возглавляемого М. Горьким проекта «История фабрик и заводов» собирались биографии рабочих{199}. Еще одним распространенным жанром были рассказы участников революции и Гражданской войны, где акцент делался на героизме революционной борьбы.

Стахановки — работницы и крестьянки, которых награждали за выдающиеся производственные результаты, — иногда писали свои биографии, как, например, Паша Ангелина, но чаще кратко рассказывали о своей жизни на митингах, посвященных стахановским достижениям. Это был один из характерных типов советской «истории успеха». Другой — история женщины скромного происхождения, добившейся видного положения после (и благодаря) революции. Оба напоминают жанр, известный в Латинской Америке под названием «testimonios» («свидетельства»): там мужчина или женщина из рядов революционно-освободительных движений свидетельствует о своем участии в борьбе, изображая себя не столько как отдельную личность, сколько как представителя коллективного опыта{200}.

В 1960-1970-е

гг. в СССР наблюдался наплыв публикаций рассказов участников коллективизации и индустриализации 1930-х гг., нередко посвященных какому-то конкретному региону{201}. «Участники» в данном контексте означало активистов, чаще всего коммунистов и комсомольцев, и повествование они вели в хвалебном тоне. Участникам-жертвам — например, крестьянам, подвергшимся раскулачиванию, — в советские времена слова не давали; даже в тех редких случаях, когда их рассказы записывались, о публикации не могло быть и речи{202}. Лишь в постсоветские 1990-е гг. начался расцвет устной истории, зачастую сфокусированной именно на жертвах. В Москве для сбора такого рода документов был создан Народный архив, сходные инициативы по сбору личных документов и свидетельств стали возникать по всей России{203}.

В годы советской власти у граждан вошло в привычку писать в газеты и политическим лидерам просьбы и жалобы, как правило, включая в такие письма краткую автобиографическую справку [112] . Письма эти публиковались очень редко, но архивы советских учреждений и газет битком набиты ими. Открытые в последнее время советские архивы содержат другой небезынтересный автобиографический материал — автобиографии, хранившиеся в личных делах всех советских граждан вместе с анкетами {204} . Еще один жанр, обнаруженный в архивах — и особенно интересный в силу своей характерности для политических систем советского типа, — публичное изложение автобиографии с ответами на вопросы, например во время партийной чистки, когда достоверность рассказа могла быть оспорена {205} .

112

О жанре писем во власть см. гл. 9.

Вехи общественной жизни

Революции 1917 г. занимают центральное место во многих автобиографиях. Февральскую революцию мемуаристки из всех слоев общества вспоминают как радостное, беззаботное, бескровное время. Женщина, принадлежавшая к высшему классу, рассказывает о восторгах, которые вызвал казачий отряд, проскакавший сквозь толпу демонстрантов, вместо того чтобы разогнать ее: «Народ ошалел. Одни плакали, другие целовались с соседями… Революция! Что бы это могло быть еще! Революция! И она победит! Даже казаки с народом!»{206} Ей вторит работница: «Прибежали к нам мамаи [прозвище рабочих ситценабивной фабрики], шумят: “Останавливай фабрику”. Мы думаем: “Забастовка”. Выходим на улицу тут шумят: “Переворот”, дух поднялся у всех. На другой день нам говорят: “Царя поймали, царя поймали”, и мы пошли смотреть. Видим, двое мальчишек городового ведут, и он не бежит, пошел с ними в участок. Мы пошли по Москве с песнями. В ту пору очень было хорошо»{207}. Советские мемуаристки поневоле выдвигают на первый план Октябрьскую революцию, но тон их становится менее восторженным. Одна большевичка признается: «Той беспечной веселости, какая была у нас после победы Февральской революции, теперь уже не было. Тогда мы ни о чем не думали: свершилась революция, все хорошо. Мы ни за что не отвечали. Теперь мы взяли власть, и мы были в ответе за все»{208}. Работнице Прасковье Комаровой в октябре, по ее словам, «было очень страшно»: «Вскоре я уехала в деревню к мужу: страшно мне было после стрельбы»{209}. Мемуаристки-эмигрантки обычно не придают Октябрю статус великого события: они вспоминают наступление хаоса и зверства, вылившихся в Гражданскую войну, которая окончательно разрушила знакомый им мир.

Гражданская война почти для всех стала временем перелома, а для многих — временем беспорядочных скитаний и бегства. В одних воспоминаниях описывается бегство на юг или на восток и борьба за существование в районах, попеременно переходивших то в руки красных, то в руки белых{210}. Другие мемуаристки бежали к красным и отразили пережитое в героическом стиле рассказов участников Гражданской войны в СССР{211}. Солдатские вдовы рассказывают о своих невзгодах, как, например, М. И. Незгорова, которая, повествуя о тяготах Гражданской войны, между прочим лаконично сообщает: «Потом детей взяли у меня в воспитательный дом. Но, когда муж вернулся из Красной Армии, мы их забрали обратно»{212}. Некоторые мемуаристки потеряли родных и кров и влачили существование бездомных сирот, пока их не приютили добрые люди{213}. Молодые еврейские женщины перебирались из местечек в Москву, к новой жизни{214}.

Коллективизация занимает большое место в воспоминаниях как деревенских женщин, так и молодых горожанок, которых посылали ее проводить, но сами воспоминания и переживания по этому поводу сильно разнятся. Для Паши Ангелиной коллективизация представляла собой сражение между бедняками ее села во главе с семьей Ангелиных и кулаками; для Антонины Соловьевой и Елизаветы Никулиной, комсомолок-коллективизаторов, рассказавших о своей деятельности в те годы в советской публикации 1960-х гг., «кулаки» — люди, уложившие на больничную койку Валентина, убившие Марусю, сбросившие Елизавету с моста в ледяную воду и оставившие тонуть. Но одноклассник Валентины Богдан, Федя, наложил на себя руки, не желая оставаться коллективизатором, а жертва раскулачивания Ненила Базелева с горечью замечает: «Которые хозяева хорошие, тех и раскулачивали — забирали у них все». Мария Вельская уже в 1990-е гг. поведала душераздирающую повесть о раскулачивании своей семьи: выброшенные из своего дома, несчастные несколько лет скитались по России, пока не нашли где поселиться. Семья Анны Ганцевич тоже покинула деревню, но все же не таким печальным образом: «Мы… бумажки достали и жили в Красноярске». В судьбе Екатерины Правдиной, сироты, жившей в деревне у тети, «бумажки» также сыграли решающую роль, однако в другом смысле: «…Они меня хотели удочерить, но удочерить они меня не успели. Вот это меня спасло. Справок каких-то не хватило. А если бы успели удочерить — я тоже была бы раскулаченная»{215}.

Поделиться с друзьями: