Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Стакан без стенок (сборник)
Шрифт:
* * *

Мы не знали тогда, что знаменитый француз Бертран Тавернье именно в это время тоже делает фильм о джазе, и этот фильм так и называется Round Midnight

Видно, что-то такое носилось в воздухе 1986 года.

* * *

И наступило майское утро, когда всё было готово. То есть не всё, конечно, что-то Юра собирался доделать уже в Тбилиси, мы уговаривали его вообще отказаться от доделывания каких-то мелочей – но он не признавал мелочей, от уговоров только раздражался и доделал-таки всё!.. Пока же наступила пора ехать в аэропорт со всеми нашими ящиками, коробками, с огромным студийным магнитофоном… Поехали на трех машинах, одна, как водится, где-то застряла, в результате мы еле успели в уже едва ли не выруливавший самолет. Как поспел Юра, не помню, зато помню, как я бежал

по летному полю с этим проклятым трехпудовым магнитофоном, от которого вдобавок ко всему отваливалась крышка… В самолете отдышались, и Галя тихонько попросила у меня: «Дай книжечку…», имея в виду карманную Библию, которую я всегда носил с собою – мы все очень нервничали…

А в Тбилиси было спокойно, тепло, тихо. В старой, сталинских времен гостинице, через дорогу от филармонии, где проходил джаз-фестиваль, в пустых коридорах прозрачными столбами гуляла пыль. Буфетчица по утрам здоровалась с нами и, не ожидая заказа, наваливала по огромной тарелке «зелень-мелень», варила сардельки и накладывала гору лавашей. Юра нервничал всё больше, круглые сутки сидел в нашем с ним номере, что-то перемонтировал, находиться рядом с ним не следовало – помочь я ничем не мог и чувствовал, что действую на нервы. Несколько дней я просто бродил по солнечному, ленивому городу. Лихие сквозняки начинавшейся перестройки сюда еле долетали, сухой закон, доканывавший нас в Москве, здесь был смягчен мощными традициями винопития и обхода любых официальных правил, еда была по советским временам прекрасная и в изобилии… Более того – с нами отчасти рассчитались (остаток, и немаленький, пришлось потом выбивать несколько месяцев, но это уже была совсем другая жизнь), и мы небывало разбогатели. Тут же пошли с Галей и накупили какого-то барахла производства местных кооператоров с давним опытом цеховиков… По вечерам ходили на концерты джаз-фестиваля, но они как-то не запомнились – по музыке событие не было выдающимся… А Юра всё сидел, терзал слайд-проекторы, терзался сам, и понемногу его настроение передалось и нам. Пытались помочь – ничего не выходило…

Премьера нашего произведения состоялась перед началом последнего фестивального концерта и прошла отлично. Мы выходили кланяться. Кто-то из друзей пришел за сцену, обнимал, говорил, как прекрасно удались эпизоды с Колбасьевым, Варламовым, Цфасманом. Милый Саша Забрин непрерывно щелкал затвором «для истории» – сейчас передо мной лежат сделанные им фотографии, на них мы, очумелые, счастливые, нарядные из последних сил. Тут же, за сценой, выпили за успех и как-то разбрелись – вероятно, каждому захотелось побыть в одиночестве, прийти в себя. Я пошел вниз по проспекту Руставели, мне казалось, что я иду, окутанный облаком счастья, что все прохожие знают о нашем успехе и смотрят на меня с восхищением, – а ведь я был уже вполне средних лет мужчиной и такой телячий восторг мне не совсем приличествовал…

Когда я вернулся в наш номер, был уже очень поздний вечер. Беспорядок и вообще обстановка в этом временном пристанище делали его почти неотличимым от комнаты на Спартаковской. Юра сидел на постели, скрестив по обыкновению ноги, Галя отрешенно читала Писание, на столе был обычный хаос закуски, выпивки, блюдец с окурками и фотографий. Мы выпили за удачу.

– Ну, – улыбнулся Юра, – что скажешь, Кабак, жизнь выше искусства или наоборот?

Балконная дверь была открыта в сизую ночь, сладкий южный воздух вливался и смешивался с табачным дымом, жизнь была не выше искусства и не ниже – они были вровень, как всегда бывало в присутствии Юры Соболева, великого соединителя этих сущностей.

Возможно, эта запись была на нашем магнитофоне. Возможно, эта музыка была в нас. В конце концов, вполне вероятно, что просто кто-то из местных поставил где-то в отдалении пластинку… Но я услышал Round Midnight, «Около полуночи», и мне показалось, что Юра тоже это услышал.

* * *

Потом мы встречались всё реже и реже, потом они уехали в Царское Село, и я так и не выбрался к ним туда, а в Москве Юра бывал нечасто, и я уже разговаривал с ним только по телефону – обычно 20 августа, в его день рождения, а теперь…

Теперь я верю, что там, где мы снова встретимся с Юрой, будет слышна наша музыка.

Офицер Советской Армии

Умирал он очень тяжело, лекарства почти не снимали боль.

А я носился как оглашенный, только что нырнув в безумие перестройки и пытаясь создать репутацию в «Московских новостях», то есть угодить Егору Яковлеву своим первым в его фрондерской газете материалом. В больницу

на Волоколамке я заезжал только утром, на полчаса – впрочем, туда не особенно и пускали даже к умирающим, был карантин по гриппу…

Он лежал на боку, в позе эмбриона, которую почти всегда принимают тяжелые лежачие больные. Когда я входил, он открывал глаза и без всякого выражения смотрел, как я беру стул и усаживаюсь возле его кровати. Глаза его, когда-то прозрачно-серые, стали почти белыми от боли. Я пытался накормить его, выковыривая казенной ложкой из стеклянной, обернутой салфеткой банки пюре и котлеты, приготовленные матерью – к ней я заезжал совсем рано…

Отец выталкивал еду языком и смотрел на меня все так же, без выражения, но не отрываясь – и эта неотрывность вполне передавала его раздражение моей глупостью. Он не хотел есть, вероятно, ему становилось легче от голодной слабости. Чем сильнее человек, тем сильнее боль.

Он умер как раз в тот день, когда стало окончательно ясно, что материал мой, наконец принятый Егором, все равно не пойдет. Это был текст к фотографиям, сделанным какими-то энтузиастами на Севере, там, где сохранились следы большого гулаговского недостроя, так называемой Мертвой дороги – северной железнодорожной рокады, которую строили на случай классической войны с обороной и наступлениями, с подвозом снарядов и прочей чепухой из учебников академии Генштаба. Рельсы – подальше от границы со всеми вероятными противниками – клали на болото, рельсы тонули, а зэки клали снова… Они бросили тачки и лопаты в день амнистии пятьдесят третьего года, и эти тачки и лопаты, а также почти не сгнившие бараки с обрывками одеял на шконках и кружками на столах, покосившиеся вышки и рваная колючка попали на фотографии.

Но тут партийное начальство в очередной раз строго напомнило Яковлеву, что гласность – это не очернение всего прошлого, и фотографии не пошли, и мой текст к ним, весьма, насколько помню, истерический по тогдашней моде, не пошел тоже.

А отец мой умер.

В каждой профессии есть неизбежная жестокость. Иногда именно в жестокости и сама суть профессии.

* * *

Если бы не революция, я никак не мог бы родиться от своих родителей. Потому что не выдал бы приличный еврейский коммерсант, имевший дом в центре Курска, свою младшую дочку за сына портного, который снимал полуподвал в этом же дворе. Возможно, получилась бы мелодрама в несколько местечковом духе, но маловероятно, чтобы мезальянс всё же состоялся…

Революция расставила всех по местам, до этого приготовленным судьбой. Коммерсант быстро умер от окружившего со всех сторон безобразия новой жизни, а сын портного закончил, вместо хедера в лучшем случае, ФЗУ, школу фабрично-заводской учебы, и поступил, ни мало ни много, в Московский институт инженеров железнодорожного транспорта! Инженер-путеец – в старое время сын еврея-портного не мог бы и мечтать об этом, и если бы коммерсант был жив (но он, такая неприятность, умер как раз от революции), то мог бы гордиться зятем. Тем более что Абрам Кабаков закончил институт с отличием и получил назначение на прекрасную должность помощника начальника станции Отрошка под Воронежем.

Оттуда в первый день войны он и ушел воевать в железнодорожных войсках.

Чем старше становлюсь, тем очевидней проявляется внешнее сходство с отцом. Только у него до самой смерти были густые волосы, в последние годы совершенно седые, а я по части шевелюры пошел в мужчин со стороны матери – они лысели рано… Однако внешность внешностью, а есть вещи и более существенные: в последнее время я всё больше думаю о том, сколько во мне вообще отца, сколько его судьбы перетекло в мою, сколько его отношения к жизни в моем характере, насколько вообще я – его продолжение и насколько – сам по себе, результат сложения случайных обстоятельств. Раньше всякие незначительные подробности затемняли картину – ну, например, я, несмотря на математическое образование, всегда был и есть гуманитарий, а отец был инженер и мог быть только инженером. Он был однолюб, а я – увы… Впрочем, в его время и в его среде разводы вообще не практиковались как образ жизни. Он был физически, просто от природы, намного сильнее меня, и года за три до его смерти я впервые одолел его в армрестлинге… Всё это не важно. Чем дальше, тем сильнее чувствую, что я – просто он, просто вторая – может, тысячная? – попытка Творца создать один из задуманных Им вариантов, но все время получается не совсем то, что предполагалось. И отец, думаю я, получился ближе всех к проекту, а я – компромисс, не новая модель, а рестайлинг, и маленькие усовершенствования пошли во вред воплощению общего замысла… Это не кокетство, и не во мне дело – просто отец был такой.

Поделиться с друзьями: