Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Стальная акула. Немецкая субмарина и ее команда в годы войны. 1939-1945
Шрифт:

Команда была измотана, конвоев в Средней Атлантике не оказалось, зато было много самолетов. Весь день лодка только и делала, что срочно погружалась. Один раз, когда командир решил остаться на поверхности, подводники несколько раз попали из 20-миллиметровки в летающую лодку «сандерленд», но снаряды отскакивали от ее брони, словно горошины от оконного стекла, а когда лодка улетала, хвостовой стрелок ранил двух моряков. Командир заявил, что подлодка не лучшее средство борьбы с самолетами, и велел вахтенным начальникам командовать погружение всякий раз, когда появится самолет.

Лодка крейсировала в Средней Атлантике две недели, а потом подошла к Гибралтару и торчала у входа в Средиземное море девять дней, но так и не увидела ничего, достойного атаки. На десятый день в три часа ночи

старпом, Тайхман и один из легкораненых моряков стояли на вахте. Было еще темно, и вдруг их ослепил яркий свет. Он был такой белый и сильный, что они закрыли глаза и слушали, как в воздухе свистят пули и ударяют о корпус. Потом пуль не стало, но что-то с грохотом взорвалось, и взрывной волной их швырнуло на комингс мостика. Вслед за этим на них обрушился водяной вал. И снова стало темно. Все это произошло в течение десяти секунд.

Тайхман заметил, что рядом с ним нет старпома. Он попытался найти его на ощупь, но его руки хватали пустоту. Он наступил на что-то мягкое — это было тело старпома.

— Погружаемся! — услышал он крик командира внизу и ответ инженера-механика:

— Лодка к погружению готова!

— Ныряй в люк, — сказал Тайхман кормовому сигнальщику. Потом подхватил старпома под мышки, подтащил к люку и бросил вниз.

— Заполняйте цистерны! — крикнул он, закрыл люк и задраил его. Из балластных цистерн вышел воздух; Тайхман услыхал, как туда льется вода, и почувствовал, как нос лодки накренился, и она пошла вниз. Потом он услышал ужасный шум — это продувались цистерны, и неожиданно понял, что им снова повезло. Колени у него задрожали, голова закружилась, и он упал на сиденье перед перископом. Он прикрыл глаза, оставив лишь щелку, через которую был виден компас рулевого. Но цифр на нем он не видел. Тайхман смотрел на задний шов покрытой солью кожаной куртки рулевого, несколько раз пройдя вдоль него глазами вверх и вниз. Наконец, он пришел в себя.

Лодка направилась домой. Ничего другого им не оставалось. Слишком много людей вышло из строя. Желания командира ничего не значили. Он больше не сказал никому ни слова. После того как Тайхман описал ему последнюю атаку, которой они подверглись, командир послал за бланком радиограммы и написал:

«Отзываю заявление об отдаче под трибунал лейтенанта князя фон Витгенберга. Лютке».

Он дал эту радиограмму старпому на подпись.

Старпом был легко ранен в ноги — пули не задели кость. Но кроме этого, он оказался сильно контужен. Черты лица его исказились, рот перекосило на сторону, и старпом не мог его закрыть. Он не мог есть — пальцы дрожали так же сильно, как и у акустика, и ложка выпадала из рук. Когда он сидел на койке, по подбородку у него текла слюна. Он не мог самостоятельно опорожняться — двум человекам приходилось его держать. Подписать радиограмму он тоже не смог.

За два дня до прихода в порт от перитонита умер электрик. Два дня они лечили его горячими компрессами, но, видя, что это не помогает, стали чередовать холодные и теплые. Когда и это не помогло, ему дали небольшую дозу морфия, чтобы снять боль, и после этого им не оставалось ничего другого, как только увеличивать дозу, поскольку врача на борту не было.

Когда лодка пришвартовалась в Ла-Паллисе, на пирсе ее ждала толпа встречающих. Немецкие подлодки теперь редко возвращались в порт. Из десяти субмарин, вышедших в море вместе с лодкой Лютке, погибло восемь.

Встретить их пришла даже киноактриса, и притом очень хорошенькая. У нее хватило такта помалкивать. Командир не взял букет цветов, который она ему поднесла, тогда она прошла на палубу и стала раздавать цветы морякам. На всех не хватило, но все равно это было очень трогательно. Потом на борт поднялся военный корреспондент — на его груди красовались Железные кресты и знаки отличия подводника, да и вел он себя соответственно. Он мог не сомневаться, что министр пропаганды не пропустит его репортажи.

Тело электрика вынесли на берег. Доктор увез помощника инженера-механика и акустика. Подводники вытащили из рундуков свои слежавшиеся пожитки и, сунув их под мышки, отнесли в автобус, ожидавший у входа.

Когда экипаж покинул лодку, Тайхман

вернулся на борт, чтобы забрать старпома. У койки Витгенберга стоял командир. Он посмотрел на Тайхмана как на грабителя:

— Что вы тут ищете?

— Старпома. Я хочу…

— Вы свободны. Займитесь, пожалуйста, своими делами.

«Свинья, — думал Тайхман по дороге в автобус. — Свинья». Зажигая сигарету на выходе из укрытия для подлодок, он увидел, что командир несет старпома на берег на руках.

Глава 16

— Будь как дома. Мы одни. Молли работает на оружейном заводе, старик мой умер, а я послезавтра ухожу в море.

Они поджарили на кухне картошку на масле из дорожного пайка Тайхмана. Потом спустились в подвал и взяли там несколько бутылок «Шато Ротшильд Лафит». Положив их в открытый камин в гостиной, они сходили за мягкими креслами. Хейне достал рюмки, а потом спустился в сад, чтобы убедиться, что сквозь занавески не пробивается свет.

Тайхману не понравилась гостиная. Она была заставлена шкафами с книгами и гипсовыми бюстами. Впрочем, может быть, они были сделаны и из мрамора, но он не дотрагивался до них и не мог сказать точно. Здесь были бюсты Зевса Отриколийского и Сократа; других он не знал. Над камином висели две скрещенные сабли. Под ними располагалась фотография студента; слева от сабель висел портрет Бисмарка, а справа — старого кайзера Вильгельма.

Они прикончили одну бутылку и наполовину опустошили другую, когда Хейне, наконец, заговорил о том, что его мучило:

— Ты — единственный человек, с кем я могу поговорить. Ведь ты конечно же пришел сюда не для того, чтобы обсуждать вопросы подводной войны.

Что касается подводной войны, то они сразу же пришли к единому мнению, что продолжать ее абсолютно бессмысленно и что строящиеся сейчас субмарины все равно не спасут Германию от гибели.

— И… Ну, в общем, прошлой осенью забрали моего отца. Я не хотел писать тебе об этом, поскольку все письма читает цензура, и ни тебе, ни мне, ни моему отцу не стало бы лучше от того, что я сообщил бы тебе. А тебе переписка с сыном предателя и прочая только повредила бы, и…

— Все равно, я хотел бы…

— Я знаю. Но зачем портить тебе карьеру, когда ты все равно ничем не можешь помочь? Не возражай, я знаю, о чем говорю. Ты бы и вправду ничего не смог сделать. Впрочем, они не отличаются особой последовательностью. Они не возражают, чтобы сын преступника — да, для них мой отец — настоящий преступник — служил на подводной лодке. И все-таки я был прав — о таких вещах лучше никому не рассказывать, скрывать их как можно дольше.

Произнеся последние слова, Хейне быстро опрокинул свою рюмку, потом снова наполнил ее и откинулся на спинку кресла. Его потертая кожа пахла лавандой, и этот запах хорошо сочетался с густым рубиновым вином, которое они пили в тишине.

— Я не был близок с моим стариком, ты это знаешь. Но видишь ли, когда они сажают в лагерь прачек, которые критикуют Верховное командование или правительство и создают пораженческие настроения, я не возражаю, даже если эта критика и справедлива. Поскольку есть люди, в чьих устах даже правда становится ложью…

— Но согласись, что правительство, которое боится недовольства прачек…

— Ну хорошо, хорошо. Не будем о прачках. Я хочу сказать, что, в отличие от них, мой отец, как профессор истории, имел право, — по крайней мере, он думал, что имел, — высказать свое мнение. И он его высказал. Реакция властей оказалась известной, ничего нового они не изобрели. Не думай, что я хочу кого-то оправдать — у меня и в мыслях этого нет. Меня не интересует политика, ход войны, гестапо и тому подобные вещи — когда-то я ими интересовался, но теперь все это мне совершенно безразлично. Меня интересует теперь только человеческий аспект. Когда-то ты считал меня циником. Ты был абсолютно прав. Циником меня сделали соотечественники. Это правда. Циниками ведь не рождаются. Наша жизнь напоминает мне плохую пьесу. Не трагедию. В ней нет ничего великого; ничего, кроме глупости и слабости. Поверь мне, зло в этот мир приносит глупость, и если наша планета превратилась в свинарник, то виной тому — глупость ее обитателей, вернее, подавляющего их большинства.

Поделиться с друзьями: