Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Станция Переделкино: поверх заборов
Шрифт:

Конечно, сославшись на читательский успех опубликованных не где-нибудь, а в “Новом мире” рассказов, за которые тут же ухватился не последний в стране режиссер Иосиф Хейфиц, легко отмахнуться от мнения Гребнева.

Но в связи с переездом отца в кооператив на Аэропорт, воспринятым им как своего рода приключение, я счел для себя нужным вникнуть в замечания несомненно хорошо относившегося к отцу и высоко его ставившего Гребнева.

Есть противоречие в том, что, определяя жанр своих наиболее известных вещей, как “подробности жизни” (цикл “Подробности жизни” составили повести “Жестокость” и “Испытательный срок”), сам отец выбрал для себя уклад (или образ) жизни, позволявший ему жить в быту

менее подробно, чем большинство. Скорее всего, эти подробности и казались ему элементом той условности, в которой упрекнул его известный сценарист.

Я думаю, что правота оставалась бы за отцом — она, кстати, на мой взгляд, за ним и остается, — если бы он свою особенность смотреть отстраненно (по Шкловскому, которого отец, не прочтя у него толком ни строчки, не любил) никак не маскировал. Не соединял бы себя с персонажами общностью социального происхождения.

Был бы откровеннее с открытым в себе, больше бы из задуманного (и начатого) довел до конца.

Сергей Сергеевич Смирнов привел к отцу в гости на дачу знаменитого хореографа Игоря Моисеева.

Я у родителей тогда бывал редко — и спрашивал потом матушку, как Моисеев ей понравился. Она смешно ответила, что понравился, но не так, наверное, как отцу и Сергею Сергеевичу, которые поражены были, что в ансамбле танца есть еще и начальство и финансовая дисциплина, а не только танцоры.

Конечно, наблюдения матери скорее относились к отцу, а не к Сергею Сергеевичу, подружившемуся с Моисеевым.

Так же мало отец знал и про кооперативы — он полагал, что наличием денег на первый и последующие взносы все и решается.

Когда матушка позвонила Маркиной, первой председательше затеваемого кооператива, та отнеслась к желанию отца вступить в кооператив радушно: сказала, что вступление “такого писателя, как Павел” очень будет на пользу — и никаких, разумеется, возражений нет и быть не может.

И в семье родителей вопрос посчитали решенным.

Откуда им, не вникающим под влиянием отца во многие подробности жизни вне Переделкина, было знать о подоплеке отношений внутри кооператива “Драматург”.

Жоре ни за что бы не втянуть в кооператив Мишу Ардова, не веди он с первого дня борьбы с председательшей и не создав коалиции, добившейся ее свержения и замены ее на председателя, удобного Жоре и его компании. И собрание кооперативщиков, на какое впервые пришел отец, носило характер незавершившегося сражения: сторонники Маркиной могли еще поднять голову.

Ни о чем не подозревавший отец что-то такое высказал там невпопад.

Никто, конечно, не поверил, что в жилищный кооператив можно упасть с луны.

На барина-отца яростно бросился сражавшийся на Жориной стороне Эдуард Успенский. В позиции моего родителя ему почудился такой махровый конформизм, что он захотел уточнить: а тот ли это Нилин? Тот самый Нилин, который “Жестокость”?

Отец об Успенском ничего не знал. Что вы хотите? Откуда мог он знать про Чебурашку и крокодила Гену, когда о песнях Высоцкого узнал чуть ли не от самого Высоцкого! То есть о песнях-то он слышал — от Гриши Горина. И когда после съемок какой-то сцены в “Единственной” встретились дома у режиссера Хейфица, отец спросил у Высоцкого: “Вы и есть тот самый великий человек, чьи песни у всех на магнитофонах?” Высоцкий мне потом говорил: “Потрясающий мужик. Он моих песен, оказывается, не слышал. А меня перепутал с Золотухиным — сказал, что мы виделись утром на вокзале, а на вокзале утром был Валера”.

Конечно, отец придурялся, когда спросил в ответ: “А вы какой Успенский? Тот, что «Растеряева улица»?”

Противники председательши квартиры отца, конечно, не лишили. Но выделили одну из худших, чего он и не заметил, отвлеченный

новизной впечатлений.

2

Не пойму еще, что интереснее мне для рассказа: отношение отца к новым соседям, о котором знаю, или отношение новых соседей к отцу, о чем могу лишь догадываться.

Но я же строю догадки о них, отталкиваясь от своего знания Жоры, который своим с ними приятельством давал мне возможность составить и о них представление.

Новые соседи, кроме Эдварда Радзинского, Успенского, Мережко и Жоры, на первый план общественно-литера-турной жизни не выходившие, могли и недоумевать: почему же немолодой писатель с известным положением, русский, член Коммунистической партии, не пробил себе для разросшейся семьи еще одной квартиры у государства?

Мережко и Радзинский относились к отцу хорошо — и, по-моему, были рады соседству. Радзинский сказал своей знакомой: “Я живу в том же доме, где Павел Нилин”.

Успенский после того собрания интереса к отцу не проявлял — разочаровался, очевидно.

А Жора, которого всегда занимало движение на лестнице иерархии, наверняка думал о том, что отказ отцу в еще одной квартире — знак понижения. Он не мог поверить, что отец ни на какие рычаги не нажимал, не боролся за квартиру — раз пришлось ему все же вступить в кооператив, значит, проиграл борьбу.

Вайнеры на две квартиры для себя в Астраханском переулке не претендовали. Решили, что на Астраханском будет жить Аркадий. А Жора зато займет солидную жилплощадь в “Драматурге” — и под маркой мастерской обустроит однокомнатную квартиру для мамы (Фаина Яковлевна останется в ней, когда Жора со всей семьей уедет в Америку, но после маминой смерти будет в оставленной — большую квартиру сразу продали — однокомнатной жить, наезжая изредка в Москву).

Жора оценил ситуацию с моим отцом, в общем-то, верно. Не учитывая… хотел сказать “лишь одного”, но тут понял, что учитывать Жоре пришлось бы (неподъемно для него) многое из того, что отличало жизнь отца от жизни большинства советских писателей.

Я это сам начинаю понимать лишь теперь, когда не только жизнь отца позади, но и моя.

Упрекая меня за малую активность, неумение побороться, уцепиться, зацепиться, отец своей жизнью, у меня на глазах протекавшей, ни в коей мере не мог послужить мне примером.

Он и сам на моей памяти ни за что не боролся.

И, возможно, рассказы о тех трудностях, что мне в молодости (как сыну писателя) не выпали, а ему выпали, по его словам, сверх меры, показались бы мне стопроцентно реалистическими, не повествуй он о своих несчастьях так весело, что скорее хотелось такие несчастья пережить, чем их избежать.

Но, может быть, мытарства того и стоили, раз мальчик, не имевший никакого образования, с хромой (полиомиелит с детства) ногой, мало что захотел стать писателем, но и решил жить в Москве, где ни родни, ни знакомых у него не было, — и к тридцати годам перебрался в дачное Переделкино, где произвел на всех впечатление здоровяка-сибиряка (а некоторым дамам и показался интересным мужчиной), попал в кино, куда со стороны никого особенно не звали, и стал одним из лауреатов.

Он мог и называть (а то и считать) себя — как пришлось мне услышать в начале пятидесятых — неудачником (осуждая одного из старых приятелей за уныние, сказал: “Я тоже неудачник”), но, рассматривая сегодня жизнь отца целиком как не во всем сложившуюся (на что рассчитывать он был вправе), все же считаю его человеком везучим.

Везение в двух, как минимум, случаях перевешивает все прочие невезения.

На что мог отец сетовать?

На обойденность какими-то регалиями?

Но он же сам всегда вслух говорил, что писателей не надо награждать.

Поделиться с друзьями: