Станция Переделкино: поверх заборов
Шрифт:
И как бы выглядел я перед Леней Пастернаком, узнай он после случившегося… тьфу, после того, что, слава богу, не случилось. Потому что случись наезд — и Леня узнал бы, что за руль я сел из подражания ему…
Я на удивление равнодушен к автомобилям.
В совсем старые времена мог, конечно, отличить легковую машину от грузовой, “виллис” от американского “доджа”, “эмку” от “Победы”, “Победу” от самого первого “Москвича”, “Волгу” от “Победы”, но уж начиная с “жигулей” модели для меня неразличимы, “шестерку” от “девятки” и сейчас не отличу.
Я оставался безразличен к иномаркам, когда из-за
И никто же не верил в мое безразличие, за дурака принимали.
…Приехали мы поздней осенью восемьдесят девятого года в Париж — снимать документальное кино.
Наш режиссер Володя Саруханов до последней минуты ждал, что его высадят из самолета, не полетит он, сидевший в молодости за кражу, ничего и не снявший особенного — так, две очень средненькие игровые картинки — и теперь перешедший на документальные ленты.
Организация поездки стоила ему стольких усилий, что уже и не оставалось энергии на предстоящие в Париже съемки. И выпивать он начал, не успели взлететь, — и пил до обратного рейса. Визит в Париж был самоцелью — не до кино стало.
Размышляя позднее о случившемся с Ельциным, я обычно вспоминал Володю, в самом конце царствования Бориса Николаевича и умершего.
Но я навсегда благодарен Володе Саруханову за организацию этой поездки, моей первой капиталистической заграницы, непривычному ощущению свободы, какое испытал, когда поселились мы (без каких-либо сопровождающих, заглянули в посольство для порядка, никто нами там не заинтересовался) в дерьмовенькой гостинице — вроде бы и от Пляс Пигаль недалеко, но в восемнадцатом арондисмане (вроде нашей Марьиной Рощи).
В центре задуманного Сарухановым фильма (он пригласил меня сценаристом) должен был стать (и стал бы, не запей режиссер) выходец из России, точнее из Самарканда (жил там до двенадцати лет), испанец, архитектор Маноло Нуньес (под Парижем он построил комплекс муниципального жилья “Квартал Пикассо”).
Из аэропорта до гостиницы мы добрались на такси — с нами в Париж прилетели оператор Слава и директор Саша (нет-нет, не из органов, почти такой же, как Володя, разгильдяй, сын известного хоккейного тренера Новоженова) — и у себя на третьем этаже составили режиссеру компанию. Московская водка от полета еще оставалась.
Из окна номера я увидел, как на узкую нашу улочку на маленькой красной машине (позже мне объяснили, что она называется “фольксваген”) въехал герой будущего нашего фильма Маноло — действительно герой, красивый брюнет с подвешенным языком.
Мы должны были ехать к нему на ужин в Латинский квартал. На всякий случай Нуньес нас предупредил, что жена у него немка и с трудом переносит пьяных.
Мы целиком зависели от Нуньеса, но теперь уже перманентно пьяный Володя держался с ним гораздо самостоятельнее, чем в Москве или Ленинграде, где мы начинали съемки.
Начал он с возмущения унизительной для гостей демократичностью автомобиля, на котором вез нас к себе архитектор.
Нуньес пытался объяснить, что машину взял у жены-немки, она на “фольксвагене” ездит на рынок, а сам он на работу добирается велосипедом. Но Саруханов не унимался: “Я-то думал, у тебя машина, а ты на «фольксвагене»…”
И что вы думаете? Маноло повернул в обратную сторону — и мы доехали до его мастерской (это рядом с нашим посольством). Он взял свой “мерседес” — и на “мерседесе” мы поехали через Париж.
Маноло я чем-то не понравился — и в Москве, и в Ленинграде
раздражал его, видимо, мой слишком авторитетный тон: знаменитые люди не любят, когда в таком тоне разговаривают с ними люди, им неизвестные.Но в Париже, удрученный упрямым пьянством Саруханова, он неожиданно расположился ко мне и предложил вместе писать книгу (мысли, надо понимать, его, а литературная запись — моя). И мы все чаще разговаривали с ним вдвоем, что вызывало зависть у директора и оператора (Саруханов обычно спал днем в гостинице и на съемки не ездил — сбылась моя детская мечта стать режиссером).
В какой-то день Слава и Саша решили поехать на такси (или машину устроил им Маноло) поснимать парижские улицы, а меня завезли к Нуньесу — он ждал меня возле машины.
Я заметил на лобовом стекле трещинку — и сказал, изображая знатока буржуазной жизни, что у нас в Москве с “мерседесами” обращаются бережнее. “Тем более что это «БМВ»”, — заметил архитектор, и моя причастность к миру преуспевающих людей стала вызвать у него сомнение.
Все писательские дети в Переделкине превосходно водили и водят (кто жив) машину.
Все, кроме меня, получается.
Кроме безразличия к технике была, по-моему, уважительная причина.
Все дети с детства учились управлять машиной.
А мое детство (и тем более детство младшего на пять лет брата) пришлось на время, когда после проданного летом сорок седьмого года “Москвича” до лета пятьдесят пятого, когда купили темно-зеленую “Победу”, машины в нашей семье не было.
Шли как-то от пруда по улице Тренева с Леней Пастернаком мимо нашей дачи.
“Это ваша машина?” — спросил Леня с упором на “это”: у машины, светло-песочного цвета “Волги”, был брезентовый верх. Я от прямого ответа уклонился — эта “Волга” с брезентовым верхом была не нашей, а Алексея Владимировича Спешнева, сценариста и режиссера, жившего у нас тем летом, — своей дачи у него (он жил потом на даче Вишневского) в Переделкине еще не было, но машину вот купил.
С чего вдруг зашел разговор о Борисе Леонидовиче в нашем доме, не помню; не помню в точности и самой фразы, помню только мысль, тоже, впрочем, не вполне ясную мне тогда (я проясняю ее для себя сейчас, через столько лет): отец скорее в ответ каким-то своим мыслям стал говорить что-то о неизвестности, в какую загнал себя Пастернак, и нищете. Слова о нищете резанули меня испугом. Мы сами жили — по меркам окружающего Переделкина — бедно. Но под нищетой я понимал что-то иное — нищих в Москве после войны было больше, чем сейчас (сейчас, правда, уверяют, что это бизнес — и многие не подают нищим, считая их богаче себя). Нищие заходили на дачные участки, и мы им обязательно что-то подавали.
И Леня не производил впечатления сына нищего.
Однажды он вышел ко мне, ожидавшему его возле гаража, после семейного обеда, довольный тем, что незаметно успел кинуть Мишке под стол куриную лапу (он сказал — лапу, а не ногу). Дворнягу Мишку в поселке звали Мишка Пастернак, чтобы отличать от катаевского Мишки.
Все писательские дети превосходно водили машину, но Леня за рулем выглядел с недетской элегантностью — по времени он должен был водить “Победу”, а я почему-то вижу его непременно за рулем “Волги” (может быть, это более позднее впечатление, но манжеты, когда вел он родительскую машину, вез семью в город или из города, были и тогда).