Станиславский
Шрифт:
Сами поездки за границу привычны для актеров, никакой экзотики в них нет и для Станиславского; скорее, они сопряжены со скукой леченья, размеренного отдыха в Франценсбаде или Контрексевиле. Останавливаясь в Париже или в Берлине, проездом через Париж или Берлин он всегда смотрит спектакли, отмечает культуру речи актеров, культуру работы постановщиков. Но открытий для себя он не делает — давно прошло увлечение французской актерской школой, давно он учился у мейнингенцев и превзошел мейнингенцев.
Открытием становится не театр Европы для «художественников», но искусство «художественников» для Европы. Приезда «K"unstlerisches Theater» с интересом ждут Барнай и Элеонора Дузе, гастролирующая в Берлине, Герхарт Гауптман, пьесы которого живут в театре Камергерского переулка. Но значение этих гастролей гораздо шире, чем успех у зарубежной художественной
Упреки в «натурализме», в «мейнингенстве», привычные для Станиславского в Москве (а особенно в Петербурге), для европейских критиков не существуют. Напротив, они поражались отличию свободной живописности «Царя Федора» от суховатой исторической точности спектаклей Кронека; полному несходству «Ночлежки», как именовалась пьеса Горького у Макса Рейнгардта, и «очищенного», «крупного реализма» спектакля «На дне», который показали «художественники».
Сам же Станиславский в записях и письмах, как всегда, сочетает точность описания «атмосферы» спектаклей и трезвость в отношении к ней. Пишет брату:
«Таких рецензий я никогда не видал. Точно мы им принесли откровение. Почти все кричали и заключали статьи так: мы знаем, что русские отстали на столетие в политической жизни, но, боже, как они опередили нас в искусстве. Последнее время их били под Мукденом и Цусимой. Сегодня они одержали первую блестящую победу. Bravo, Russen!..
Везде рекомендуется актерам и режиссерам идти учиться у нас. Апогея успеха (тонкого) достигли в „Дяде Ване“. Гауптман ревел как ребенок и последний акт сидел с платком у глаз. В антракте он (известный своей нелюдимостью) выбежал демонстративно в фойе и громко на весь зал крикнул: „Это самое сильное из моих сценических впечатлений. Там играют не люди, а художественные боги“. Здорово!..
Словом, в смысле успеха мы, как говорит Савва Иванович, обожрались».
Константин Сергеевич занят в спектаклях ежевечерне; он играет главные роли во всех четырех современных спектаклях, а в «Царе Федоре» — упраздненную духовной цензурой в России роль митрополита, — входит в царский терем в сверкающем парчовом одеянии, огромный, седобородый; потом заболевает Качалов, играющий архиепископа Иова, произносящего трудные стихотворные реплики, — Станиславский старательно учит эти реплики, зачастую путаясь в них на сцене.
Глава берлинской театральной критики Альфред Керр не принимает Штокмана — Станиславского с тех же позиций, с каких не принимал его Иван Иванович Иванов: «он не был викингом», «не был ибсеновским Штокманом», — и добавляет совершенно как русские критики: «Но Станиславского я забыть не могу».
Огромен успех Станиславского в ролях Штокмана и Сатина.
Его исполнение описывают, о нем говорят: «гениальный актер», его несут на руках, на этот раз не ялтинские гимназисты, но почтенные горожане Лейпцига. «Толпа… несет в противоположную сторону от гостиницы… Это было довольно безобразно и дико», — сердито пишет триумфатор в Москву. В Праге гостей встречает не просто толпа театралов, но весь славянский город — люди стоят шпалерами на улицах, «все снимают шляпы и кланяются, как царям», — удивленно описывает Станиславский. Газеты заполнены статьями и фотографиями, в честь гастролеров даются приемы, спектакли (на приеме в пражской ратуше Константин Сергеевич не выдерживает — достает записную книжку и зарисовывает убранство потолков и окон).
Станиславский непринужденно говорит по-французски, немецкие же уроки помнит плохо. Но приходится произносить речи, давать интервью, вести беседы с актерами и прозаически объясняться с полицейскими, которые неукоснительно требуют, чтобы декорации были пропитаны «антипожарным составом», — и немецкий язык Станиславского вспоминается и совершенствуется.
Мелькают города — Дюссельдорф, Висбаден, Франкфурт, Кёльн, потом Варшава; театральный сезон многих городов проходит под знаком Художественного театра. Его можно назвать «русским сезоном», предвосхитившим тот великолепный цикл «русских сезонов», которые начнет в Париже в 1907 году
петербуржец Дягилев. Он откроет Европе русскую оперу и балет, Шаляпина и Анну Павлову, живопись Бенуа, Рериха, Головина. В начале этих триумфов будут стоять спектакли Художественного театра 1906 года, явившего Западу искусство великой режиссуры, искусство актерского ансамбля, в котором первый актер — Станиславский.Он возвращается с театром в майскую, весеннюю Москву 1906 года — возвращается с таким количеством статей, фотографий, интервью, что их приходится подшивать не в один альбом — в папки. Уже в аккуратнейших номерах немецких и варшавских гостиниц собирал Станиславский совещания режиссеров, администраторов, актеров — советоваться о будущем сезоне, о репертуаре, о распределении ролей. Он вовсе не равнодушен к признаниям европейской критики («Станиславский — гений!»), к восторгам зрителей и живописности старинных городов. Но живет он, как всегда, устремленностью в будущее своего театра и всего театрального искусства в целом. Как всегда, это будущее не может для него быть спокойным, испытанным повторением найденного.
Лето Константин Сергеевич обычно не проводит в одном месте. Не было лета, когда бы он жил только в Любимовке или только на курорте. Он всегда совмещал, перемежал места отдыха — то Любимовка, то Ессентуки, Висбаден, Баденвейлер, то неторопливое пароходное путешествие по Волге с непременными покупками старинных вещей для театра на базарах пестрых городов. То среди лета он вдруг возвращается в театр (впрочем, вовсе не «вдруг» — это возвращение обязательно заранее обусловлено, потому что Константин Сергеевич любит знать предстоящее и вовсе не является поклонником экспромтов ни дома, ни в театре, ни на фабрике), терпеливо производит неблагодарную работу по «чистке» старых спектаклей, затем снова едет на курорт, где старательно исполняет все предписания врачей. Моционы и процедуры перемежаются работой над партитурой будущего спектакля и письмами, состоящими из множества пунктов, — Владимиру Ивановичу, художникам, актерам, домашним. В 1906 году Станиславский, пожалуй, впервые два месяца подряд живет на тихом финском курорте Ганге. Светлы и коротки северные ночи, свеж сосновый воздух, спокойно однотонное Балтийское море. Послушны, хорошо воспитаны дети — Кира и Игорь, Мария Петровна мягко-ненавязчиво следит за режимом мужа, за тем, чтобы он по-настоящему отдыхал после тревожного сезона, после европейских гастролей.
Он вспомнит потом, что летом часто ходил к морю, сидел на скале; перебирал в памяти не просто прошлые годы, но прошлые роли, думал о том, как сохранить их, как на каждом спектакле вызывать ту свежесть восприятия, то живое волнение, которое почти всегда сопутствует у него рождению и первоначальному исполнению роли. Но в Художественном театре роль живет годами, волнение постепенно исчезает, и роль играется механически, внешне.
Сидит над морем — седой, высокий, сосредоточенный, словно Ивар Карено из «Драмы жизни». Впрочем, это ему кажется, что прогулкам, скалам, морю отдается много времени. Мария Петровна озабоченно пишет об отдыхе мужа: «…очень странно проводит время; совсем не гуляет, не купается и даже мало бывает на воздухе; сидит в полутемной комнате, целый день пишет и курит. Пишет он, положим, очень интересную вещь: заглавие: „Опыт руководства к драматическому искусству“».
Сам он всегда будет помнить это лето в Ганге как время «открытия давно известных истин», сосредоточенности на любимых ролях: кажется, что, не играя даже, а вспоминая свою игру, перебирая эпизод за эпизодом роль Штокмана, легче понять природу театра, законы создания и жизни образов.
Летние раздумья в Финляндии (у моря, на скале, как вспоминает Константин Сергеевич, или в полутемной, прокуренной комнате, как вспоминает Мария Петровна) составляют итог огромной полосы жизни. Он истинно открывает для себя, в собственном актерском самочувствии основные законы театра. Объявивший войну театральной условности, поборник абсолютной правды на сцене, он в то же время понимает противоестественность состояния человека, стоящего на подмостках перед зрителями. Заклеймив такое самочувствие и сопутствующий ему наигрыш как «актерское самочувствие», Станиславский противопоставляет ему истинное творческое самочувствие. Он сочетает в себе самом объект изучения и исследователя-аналитика, которому свойственна одновременно и тонкость наблюдений над самим собой, над своей психикой, своей фантазией, поведением, — и масштабность открытий, которые делаются на основе этих наблюдений.