Старик Мазунин
Шрифт:
— Не реви ты, Клаша. Не то ты говоришь. Мне теперь, вишь, одному побыть охота. Ни твоей, ничьей суеты чтобы не видеть. Пущай душа отдохнет.
— Да где хоть жить-то будешь?
— А не знаю. Пока здесь побуду, а там подумаю.
— Одна, одна остаюся-а! — горевала старуха, тряся головой. — Ох, смертынька моя-а!
— Пошто одна? — выкрикнул Мазунин. — А ребята? Да не реви!
— Что ребята? — притихла вдруг бабка Клавдия. — Ребята — они хорошие, прокормят. Да ведь мы с ними разно говорим! Оне меня не понимают, я — их. И жись разная, и разговоры другие, и понятия ихние да наши не сходятся. Ты — мужик мой, Степа, у нас и язык-от один; я тебя и ругаючи-то жалела. А ругались — что ж! — меня по-другому разговаривать не больно учивали. Тоже тяжело жила.
Мазунин встал, подошел к окну.
— Не сердись, Клава. — Голос его задребезжал, сорвался. — Не сердись. Ты не думай, что из-за тебя, то, другое… Ты хорошая! Я, может, ненадолго уеду! Мне это дело по своей совести надо решить, а то — тоска оттого, что мог, да не смог, враз меня скрутит. И никому от этого хорошо не будет. Ишь, как меня теперь точит. А так — ненадолго, может! Подурю, да и… приеду, пожалуй! — с сомнением сказал он.
— Разводиться-то будешь? — прошептала старуха. — Давай
— Да не! — махнул рукой Мазунин. — Обождем пока.
11
По приезде из госпиталя Мазунин с неделю вел жизнь беспорядочную: то лежал безвылазно у себя, то слонялся по дому, то шел на крыльцо курить. После долгих раздумий вытащил заветную тетрадочку и снова принялся писать воспоминания. Писал теперь о войне.
Военный путь Мазунина был долгий, тяжкий. В финскую он в боевых действиях не участвовал, зато попал в учебный полк, где его выучили на командира орудия — легкой «сорокапятки». Демобилизовавшись, за станком простоял совсем недолго: началась новая война, на которую он и ушел добровольцем в первом наборе. Сначала часть формировали как артиллерийскую, но на подмосковное направление они попали обычными пехотинцами. А там их растасовали, и теперь Мазунин сам толком не мог вспомнить, как оказался в стрелковом батальоне командиром отделения. Приходил по Красной площади в памятном ноябрьском параде, но ничего существенного не запомнил — видел только снег, грудь идущего рядом и думал: держать, держать равнение…
После парада дивизия прибыла на передовые позиции. Двое суток их почти беспрерывно бомбили да обстреливали из орудий…
Я тогда в бомбежке был первый раз. Но все ж таки служил уже по третьему разу, а другие были ребята необстрелянные. Они бегали по полю, их убивало осколками. Командир нашего взвода, младший лейтенант орденоносец Непряхин, тоже был убит, бойцы почувствовали его смерть и устрашились неприятеля. Но я, под угрозой применить оружие, остановил их и сказал, что если будем действовать порознь и не по уставу, то или совершим измену, или враг всех перебьет. После этого начали копать окопы, потому что бомба хоть и летит сверху, а бьет чаще искоса, и тогда нет спасения. Бомбили нас весь день и весь вечер, а ночью били из орудий, и когда я утром пересчитал бойцов взвода, где принял командование по приказу ротного командира лейтенанта Дятлова, то их было только восемнадцать из двадцати девяти. С утра снова стали бомбить, но потери были уже меньше, потому что бойцы успешно ночью потрудились и были в траншеях, которые получились, когда прорубили проходы между бомбовыми воронками. К середине дня я умственно сильно устал и замерз, а немец начал так сильно бомбить, что я даже подумал, что хоть бы меня скорей убило и я не мучился. Но подумал о бойцах, устыдился и стал ползать по траншее и рассказывать, как приезжал в наш заводской клуб Игорь Ильинский, а Лешка Бусов достал два билета и пошел пригласить свою девушку, но по дороге зашел на купальню, и там у него украли новые штиблеты, а больше ничего не взяли, и как он босой шел по городу и всем жаловался на этот случай. Так я рассказывал, пока не пришел связной сказать, что комроты зовет меня в блиндаж, который ему сделали. Я пошел в блиндаж, там были ротный, два взводных, а именно лейтенант Ратько и старшина Огурцов, старшина роты Симкин и фельдшер Анастасия Лобода. Я стал просить закурить, мне Лобода насыпала табаку на одну свертку, а потом не стала давать курить ни мне, ни другим, хотя мы и видели, что у нее полный кисет. В блиндаже было уже не так опасно, можно было бояться только прямого попадания, чего не произошло. Но когда я к ночи пришел в расположение своего взвода, активных штыков осталось только принадцать бойцов, да один был сильно обморожен, и его пришлось отправить в тылы. Ночью немец бил из орудий уже не так сильно, а утром прибежал батальонный адъютант старший и сказал, что комбат ночью ходил к командиру полка, там сказали, что на проселке, в километре за позициями, стоит брошенная пушка, совсем исправная. И надо ее скорей перетащить к себе, пока другие не забрали, вот он ходит по взводам и ищет артиллеристов. Я ему сказал, что являюсь по основной должности командиром орудия в звании сержанта, и он велел взять солдат и идти за пушкой. Мы пошли по проселку и увидели там «сорокапятку», тут же были погибшими два человека с расчета и лошадь, все посеченные бомбовыми осколками, а где были остальные из расчета, не знаю. Мы пушку прикатили, поставили на позицию взвода и еле успели, потому что неприятель пошел в наступление. Позиции у нас были не танкоопасные, потому что впереди была крутая балка и танку преодолеть ее было невозможно. Но фашист пустил пехоту, она бежала к нам цепью и била из оружия. Но до балки мы ее не допускали, а из-за балки ихние автоматы до нас не доставали, и потому мы их поражали как хотели, и я бил по ним из своего табельного оружия, каким была винтовка Мосина. Тут был такой случай. Фашисты поставили станковый пулемет на крайнюю избу в деревне, которая находилась за балкой, и открыли настильный огонь. И этим огнем поразило большое количество наших красных бойцов и командиров, в том числе комроты Дятлова. И под прикрытием этого огня немец пошел вперед и стал скатываться в балку. Тут на позиции нашего взвода прибежал комбат Моргун, стал грозить мне наганом и нехорошо ругаться, почему я не стреляю из пушки. Я ему сказал, что снаряды берегу, потому что их пять, а мало ли что может быть. Тогда он вогнал в наган патрон и приказал бить по пулемету из орудия, а если не подавлю эту огневую точку, то пусть не только ему будет плохо, а сперва мне. Тут я начал вести артиллерийскую стрельбу. Но поначалу все оглядывался на комбата и сильно переживал, потому один снаряд выпустил зазря. Но вторым и третьим взял неприятеля в вилку и с четвертого снаряда имел прямое попадание. Комбат тогда сказал, что если останется живой, то вечером представит к ордену. Но жив не остался, и к полудню был убит в рукопашной, когда нам дали с резерва роту, и мы гнали врага аж до деревни, в которой он был утром, и решительным ударом захватили ее. И в этом бою раненый немецкий солдат, которого я нашел в избе и стал с ним культурно разговаривать, а он был весь в крови, и потому я сосчитал его безопасным, бросился на меня и рассадил кинжалом ногу от паха до колена, за что и принужден был его ликвидировать.
Мне хоть было не очень больно, но вытекло много крови, и потому был отправлен в санбат.12
Обратно в эту часть Мазунин уже не попал, а в составе артдивизиона был направлен на Юго-Западный фронт, где летом сорок второго стоял с батареей насмерть, прикрывая отходящие к Сталинграду части, оставшись из всей батареи вдвоем со взводным, тащил к своим, раненого, топкими донскими плавнями. Выйдя в расположение отступающего полка, прибился к нему и, став снова пехотинцем, делал свою солдатскую работу: ходил в разведку, рыл окопы, бросал гранаты, стрелял, хоронил товарищей… Вернувшись волей судьбы снова в артиллерию, получил под команду уже не одну, а две пушки и в звании старшины стал командовать огневым взводом. С обязанностями своими он справлялся, после прибытия на Воронежский фронт боевых действий они почти не вели, и Мазунин совсем уж было привык к полумирному, позиционному житью, пока не произошел тот случай в июне 1943 года.
…Выстрела он не слышал. Просто увидал, как сидящий впереди Ефим Голдобин вдруг дернулся, выпустил вожжи и, нелепо хватаясь руками за разорванное горло, головой вперед повалился между колесами.
В таких ситуациях Мазунин действовал быстрее, чем соображал. Мигом спрыгнув с телеги, он пригнулся и попытался нырнуть под живот лошади, чтобы перехватить вожжи и, стегнув, попытаться уйти. Но Серко уже валился набок, тоскливо крича, и переворачивалась старая армейская фура…
С треском опрокинувшейся подводы слились короткий болезненный вскрик чернявого капитана из поарма и хриплый мат старшины Никифорука.
— Ложись! — крикнул Мазунин и, ползком обогнув околевшего мерина, скользнул за подводу. Стреляли, конечно, из леска, метрах в двухстах проходил его край. По обеим сторонам дороги когда-то было поле, но его давно уж не засеивали, потому заросло оно бурной сорнячной порослью. Лес тоже стоял с обеих сторон, и с одной был даже ближе к дороге метров так на тридцать. Но стреляли все-таки не оттуда — чутье Мазунина редко обманывало. Телега перевернулась на повороте, и в поворот этот вписывался край леска, который тянулся за дорогой, повторяя издали ее прихотливые изгибы. Любой мало-мальски смыслящий солдат избрал бы для нападения именно этот лесной мысок — с передних его рубежей дорога просматривалась в обоих направлениях. Зато лес, со стороны которого залег Мазунин с товарищами, шел под углом к дороге, потом заворачивал и уходил вдаль, почти перпендикулярно к ней, и с любой его точки виден был только один рукав пыльного, избитого ухабами, иссеченного танковыми траками пути. Возник он случайно — просто пустил во время наступления какой-нибудь отчаюга-комбат свою танковую колонну напролом, по полям-буеракам, чтобы успеть поскорее туда, где захлебывалась от жестоких атак пехота-матушка… По образовавшимся колеям пошли еще, еще… А весной путь до того разбили, что движение по нему пришлось закрыть.
Теперь в тылы ездили по новенькой, хорошей дороге, перед которой у старой было только одно преимущество: она была в полтора раза короче. Собственно, это обстоятельство и стало решающим, когда Мазунин обсуждал вопрос, по какой дороге ехать на армейские склады со старшиной батареи Никофоруком — костлявым молчаливым мужиком. Дело в том, что вечером всю батарейную «знать» приглашал в свою землянку Петя Цвирко — командир третьего взвода. Причины не объяснял — без боевых действий жилось скучновато, и так, между собой, собирались частенько. Никифорук особо печалился, что может не достаться трофейного коньяку, который обещали притащить разведчики. «Оставят!» — успокаивал его Мазунин. «Та! Оставят! Його там усего — трохи ма!» — раздражался старшина батареи. Он и предложил ехать по заброшенной дороге — только так они успевали обернуться за день. Мазунин тоже был приглашен и спорить поэтому не стал.
Поездка была следствием знакомства, сведенного хитрым Никофоруком с начальником одного из армейских оружейных складов. Когда слухи об этом дошли до комбата Инкина, тот вызвал старшину батареи к себе. Никифорук сначала только многозначительно хмыкал и отмалчивался, но когда старший лейтенант поднажал, он признался нехотя, что да, мол, можно кой-чего пошукать… И тогда Инкин приказал Мазунину отправляться на склад вместе со старшиной батареи, «пошариться в закромах». Пушки были старые, выходило из строя то, другое — у одной разбило панораму, еще одна стояла на позициях только так, для счету, — отказало откатное устройство, у третьей заедало замок. «Грузите что можно! — приказал Инкин. — Чтобы запас был!»
Четвертым на подводе, кроме ездового Голдобина, Мазунина и Никифорука, был кривоногий чернявый капитан из политотдела армии — этот напросился сам. В ответ на его просьбу Мазунин сказал осторожно, что будь он сам при таких должностях, то раскатывал бы не меньше, чем на дивизионном «виллисе». Капитан расхохотался: «А я, старшина, лошадь любому „виллису“ предпочту! Всю действительную в кавалерии отмахал. „Виллис“! Скажешь тоже».
Теперь он лежал на боку в неглубоком кюветике и отрывисто стонал, держась за ногу. Из леса били автоматы короткими очередями — пули визжали, с треском впивались в дошатое дно лежащей на боку фуры. Улучив момент, когда стрельба чуть ослабла, Мазунин просунулся между колесами телеги и, ухватив подмышки, дернул на себя труп Ефима. Снял карабин, сунул его Никифоруку, заглянул в подсумок запасливого ездового и обнаружил шесть обойм. Затем, пристроясь между тушей Серка и передком телеги, начал методично бить из своего карабина по шевелящимся невдалеке кустам. Из-за другого конца подводы стрелял старшина батареи. «Эхма, и оружия-то — всего ничего! — подумал Мазунин. — С двумя карабинами — рази выстоять?» Он подполз к капитану.
— Что с ногой-то?
— У-мм… Вывихнул. Или сломал, — корчился офицер.
— Может, дернуть?
— Ну, дергай.
Мазунин рванул капитанов сапог. Капитан дико закричал, бледнея, — лицо мгновенно усеялось потом. В это время захрипел Никифорук — ноги его, торчавшие перед лицом Мазунина, потянулись вверх, и, подняв голову, тот увидел, как в смертной тоске старшина медленно переворачивался на спину.
— Митька! — выдохнул Мазунин. — Помер ведь ты, Мить…
Теперь, когда стрельба притихла, фашисты решились на атаку. Несколько одетых в маскхалаты человек выскочили из леса и, прижав к бедрам автоматы, кинулись к дороге. Мазунин выстрелил — бегущий посередине рыжий с откинутым капюшоном споткнулся и грохнулся навзничь. Остальные залегли. «Сейчас поползут, — подумал Мазунин. И вдруг испугался. — Да ить это передовой дозор! — стукнуло в голове. — Десант или… прорвались? Вот твою мать-ту!»