Старинная шкатулка
Шрифт:
Училась так себе. С ленцой, через пень колоду. И жила легко, как птичка. Потом мать как-то внезапно скончалась. Отец женился, и мачеха, толстая, лупоглазая ехидна, с первых дней невзлюбила Нату, заставляя ее все делать и по дому, и по двору. Отец с мачехой частенько заглядывали в рюмку. Мачеха «робила» в столовой и вечерами втихаря притаскивала оттуда полнехонькую сумку продуктов. И говаривала: «Тяни, если тянется. Сыта по горло, и нос в табаке».
Она и падчерицу устроила в столовую. Но Нате не понравилось там. Бегай как чумовая с утра до вечера, ошалеть можно. И Ната уехала из поселка, когда помер отец и мачеха дала понять падчерице, что лучше бы она убиралась куда-нибудь подальше. Город ошеломил ее до растерянности, как это, видимо, и бывает со многими девушками, приехавшими из глуши; она казалась
Онбыл подобен солнцу в ненастье: светлый, щедрый и веселый, — таким показался поначалу. Они встретились в заводском Доме культуры на выставке картин самодеятельных художников. Точнее сказать, она впервые увидела еготам. Онс улыбчивой снисходительностью осматривал картины, рослый, модно одетый. Возле него стоял совсем еще молодой человек, наверное, одних лет с Натой, тоже в модном дорогом костюме, но какой-то невзрачный, сутулый и полусонно глядел на все.
А тот первый выглядел прямо-таки по-княжески. Он казался человеком из другого, более возвышенного, интеллигентного, совсем незнакомого ей мира.
Она с почтением относилась к нему, называя на «вы» и по имени-отчеству, хотя быстро поняла, что это за гусь. Поняла, что у него было много любовниц, — если бы их всех собрать, то хватило бы, пожалуй, для женского батальона, и что он никогда не возьмет ее в жены, мечты об этом по-детски наивны, глупы. «Возьмет!» Надо же! Какая она была дура!
Недели через две-три он бросил ее, и она сразу сникла, еще больше замкнулась и скоро поняла, что беременна. «Дура, дура! Тысячу раз дура!» Делать аборт врачи откажутся — поздно. И, кроме того, она почему-то боялась огласки. А теперь вот смеется: «Хо-хо, нашла чего бояться!» Ната была в те дни точно пьяная, натыкалась не только на койки и стулья, но даже на стены; все кругом поблекло, потемнело в ее глазах. Была минута, когда она сказала себе: «Лучше умереть» — и даже решила, как умрет — повесится; утопленники пугали ее, броситься под машину или поезд — изуродовать себя, — нет! Она замахала руками, будто избавляясь от дьявольского наваждения.
Она ненавидела его и… все еще любила, на собственном опыте убеждаясь, что уж лучше что-то одно — любовь или ненависть, а слитые воедино, они представляют собою гадкое чувство.
И все же надо было что-то делать.
В столовой работала пожилая женщина, которая любила разговаривать с Натой, и всегда в ее голосе звучало сочувствие. Ната даже подумывала: «Вот бы мне такую маму». Ей-то она и решила раскрыть свою тайну. Помолчав сколько-то, женщина заговорщически покивала головой: «Подожди, потолкую тут с бабкой одной». И на другой день сказала: «Долго не соглашалася. Но я все ж таки упросила ее. Она сделает тебе аборт. Не бойся, все будет как надо. Тока никому ни звука. А то и себя, и ее, и меня подведешь. Ну заплатишь скока-то. Правда, она говорит: не надо ничо. Но это тока говорит. Приходи ко мне в пятницу вечерком. И я тебя свожу».
Девчата, конечно же, заметили, что Ната не в себе, пытались дознаться, что с ней, приставали с разговорами, но она отмалчивалась или отмахивалась: «Ничего!.. Что вам надо от меня?» — и ее оставили в покое. Девки раздражали ее, ей хотелось уединения, но те что-то медлили, шатались по комнате, примеряли платья, помадились, хохотали и болтали, болтали. Потом ушли. Выждав с полчаса, она тоже стала одеваться.
Ончасто что-нибудь дарил ей. То духи, то шляпку, то часы. А сейчас она хотела попросить у него денег. Кто знает, сколько бабка сдерет за аборт. Но главное было не это, не деньги. Ната хотела увидеть его и сказать, что беременна. Переходя улицу, она чуть было не попала под автомашину, но это ее нисколько не испугало, чему она
сама удивилась. Удивилась Ната и тому, как громко и злобно ругал ее шофер, высунувшись из кабины.Ей долго не открывали. За дверью надсадно звонил звонок, и казалось, квартира пуста, мертва. Но вот дверь распахнулась и появился онв светлом спортивном костюме, который так шел ему, молодил его. На лице выражение любезности и доброжелательства. Увидел ее и всю любезность будто сдуло.
— Что тебе надо? — совсем тихо спросил.
Какие у него ледяные глаза, как сурово напряглись скулы. И даже подался грудью вперед, будто готовится отразить удар.
— Ну, что ты все бегаешь за мной? — Это было сказано уже громче и вроде бы с расчетом еще на кого-то, не только на Кузнечкину.
— Мне надо вам что-то сказать.
— Думаю, что нам не о чем говорить. И неприлично приставать.
— Я… тока поговорить… — упрямо повторила она.
— Мне стыдно за тебя.
Она поняла: у него женщина, иначе он не говорил бы так манерно и так вот отчужденно по отношению к Нате. Хочет быстрее избавиться от нее, без шума и лишних разговоров. Она схватила его за руку и потянула на лестничную площадку. Он отбросил ее руку, прикрыл дверь и прошипел:
— Убирайся отсюда! Ты слышишь?!
И закрыл дверь.
Как гулки шаги по ступенькам. Как одиноки эти шаги. Кажется, не она шагает, а кто-то другой, а она вся в неподвижной смертной тоске. Смертной!.. Пусть будет смертной!.. И у нее появилось на миг желание… броситься в пролет лестницы и покончить с собой. Отчаяние, ненависть к нему, презрение к себе и это злое, сумасшедшее желание перебили на какие-то секунды ее волю, и Ната готова была неловко перевалиться через перила. Она даже представила себе, как крадучись, торопливо перекрестится. Она не верила в бога и не смогла бы сказать, зачем сделала бы такое. В детстве, когда Нате было почему-либо тяжело, отец заставлял ее креститься, и, видимо, механически сработала бы та давняя, детская привычка. Вот так и произошла бы эта страшная история. Страшная и в то же время банальная. Но Кузнечкина тут же подтолкнула себя: быстрее, быстрее на воздух, — тяжело, душно!.. Все преходяще в этом мире, и мысли о своей кончине исчезли так же внезапно, как и появились. Только бы переждать, пройти эти ступени…
Ох, какая она была растяпа. Идиотина! Противно вспоминать. Уж теперь Ната показала бы ему кузькину мать. Показала бы, где раки зимуют. Она и тогда страшно злилась и была готова убить его. Но вот в действиях своих проявляла беспомощность.
С абортом не получилось. В самый последний момент бабка заартачилась, замахала заскорузлыми руками: «Нет, нет! Пузо-то у тебя уже вон како. И хвораю я…»
Тут уж Ната не на шутку перепугалась. Где жить? И на какие шиши? Нет, выступать в такой жалкой роли она не собиралась. Фигушки!.. Пошла в Союз художников и, посильнее выставив и без того большой живот, плача, долго ругала-честила Орлова, который в ту пору был в командировке. Написала одно, потом другое письмо самому большому областному начальству. И Орлова взяли за шкирку. Вот так, мой дорогой! Минутная слабость — это ничего. А чтоб вообще слабость — шиш! Дудки!
Нянчиться с горластым (весь в папу) Мишкой ей помогала хромоногая старуха-соседка. Не за здорово живешь, конечно. За денежки.
Теперь она чувствовала себя куда как уверенно. Теперь уж она знала, что ей делать в этом людном городе. Ребенок на руках все ж таки. Устроится и вскоре уволится. Побудет дома месяцок, другой, третий, четвертый… Вновь устроится и опять: прощевайте, дружки-подружки. Будьте здоровы, живите богато! Не может она целыми днями просиживать или простаивать за работой, вот в чем беда. Муторно! Да хоть бы грошей давали как полагается. Конечно, не одной зарплатишкой сыта была. Вот на почте, к примеру. Принимала письма, бандероли, посылки, по-ученому говоря, почтовые отправления. Народу — тьма. И все спешат куда-то. Кисло улыбнется, скажет фразу, две и — в сторону. Тоска! Правда, за день она помаленьку, помаленьку кое-что все же насбирывала. «С вас семьдесят пять копеек». А в самом деле, надо взять пятьдесят пять. Клиент платит, вздыхая от непомерных почтовых нагрузок, и сматывается. И после этого Ната наклеивает на бандероль марки. Пятьдесят пять копеек. Особо недоверчивые и языкастые дивились: