Старые дома
Шрифт:
Сначала он думал помочь горю тем, чтобы как можно реже бывать в консистории и давать взятку самым нужным экземплярам. Но это мало помогало. Он жил всё под каким-то страхом, особенно когда доходили до него слухи из Тамбова, что консистория им недовольна за то, что он её знать не хочет.
Эти слухи привозили ему пьяные писцы консисторские, которых временем и по очереди консистория имела обыкновение распускать по епархии “кормиться”.
Эти убогие писцы, как Некрасовские “калики-перехожие”, всегда пьяные, оборванные и грязные, разъезжали на подводах от духовенства от села до села по священникам,
Тяжело было отцу принимать, и терпеть долго, и угощать этих словоохотливых за графином водки компаньонов. Но зато услышит, бывало, от них, и верно, всю подноготную консистории и владычного двора.
Мать, бывало, скажет ему: “Зачем ты возишься так с этими стрекулистами? Не принимал бы, или хоть поскорее спровадил, без хлопот? “Ничего ты не знаешь”, – скажет на это отец, – добра-то во всей консистории никто тебе не сделает, а пакости много сможет наделать тебе и последняя консисторская гнида”.
Чтобы избавиться от консисторского страха, отец волей-неволей должен был быть к консистории пощедрее.
И когда в нужных случаях приходилось ему приезжать в Тамбов, то он уже с щедрыми, по его состоянию, подарками обходил нужных людей по домам, и всем в консистории, до сторожей включительно, непременно уже считал нужным дать. Ну, и стал жить поспокойнее, и даже камилавку от консистории получил, без предварительного подхода и расхода, поплатившись немало только при получении.
Я учился в это время в Казанской духовной академии, – и учение моё продолжалось в ней с 1852 по 1856 годы.
Казанская академия вызывала из Тамбовской семинарии трёх лучших студентов на VI курс. По окончании богословского класса в академию избраны были ректором Платоном трое – Красивский, Дубровский и я, Певницкий. При отправлении, семинария, на казённый счёт, снабдила нас деньгами прогонными на две тройки и кормовыми посуточно до Казани, по положению.
Эконом Степан Абрамович Березнеговский на казённый счёт построил нам по нескольку рубашек толстого полотна.
Мы его усердно упрашивали предварительно не давать нам натурой ни рубах, ни картузов, потому что всё это у нас своё было в достатке и в лучшем виде; а дал бы лучше деньгами, чего вещи стоят.
Но он денег не дал, а навязал рубахи и картузы, которые, как не подходящие нам и ненужные, так и пропали даром.
Это тот Степан Абрамович, о котором сказано назади; недаром его семинаристы и другие ученики, не семинаристы, называли “стакан барабаныч”, что к нему очень шло.
В ущерб нам, ещё и Платон ректор навязал нам на наш счёт из прогонных и кормовых денег довезти до Казани одного уже проучившегося в академии два года пятого курса и приехавшего в Тамбов провести каникулы на родине.
Этот студент был Яков Петрович Охотин, теперешний епископ симбирский Варсонофий.
Так мы, вопреки своих расчётов, и лишились денег, сбережённых бы от прогонов на целую тройку до Казани, рассчитывая было ехать без Охотина троим на одной тройке.
В первый раз мы испытали муку езды на тряских почтовых тележках в тройку мчащихся лошадей по скверной дороге целых восемьсот вёрст. Но молодость вынослива. И мы приехали в академию,
хоть в грязи, пыли и порванные, но здоровые к 15-му августа на пятые сутки езды.Вскоре начались приёмные экзамены по всем предметам семинарского курса, продолжавшиеся целую неделю с лишним. Экзаменовали строго, и спрашивали много. Для оценки сочинений давали писать два рассуждения по-русски и по-латыни.
Но мы, три брата, выдержали экзамен без препятствий.
Состав академических профессоров в Казани с ректором во главе был в это время образцовый. Все были люди даровитые, талантливые, преподавали свои предметы и читали лекции блистательно.
Ректор, архимандрит Парфений, впоследствии епископ томский и архиепископ иркутский, особенно заботился об умственном развитии студентов и приучении их к сочинительству. Кроме задаваемых профессорами ежемесячных сочинений на темы по своему предмету, за чем особенно сам следил и побуждал непременно написать в месяц и подать в срок, он сверх того давал от себя темы для обыденных – скорых и малых сочинений, желая приучить студентов к писательству глубокому, основательному и скорому.
Кроме того, в старшем курсе студентов обязывал непременно составить, по всем правилам гомилетического искусства, несколько проповедей в год.
Сам был хороший проповедник и искусный собеседник и говорун. Он любил иногда делать в академии учёные собрания профессоров со студентами, на которых лучшие студенты читали свои сочинения, и по поводу их заводил споры и беседы со студентами, втягивая в них и всех профессоров; сам говорил и спорил с воодушевлением, вызывая на то же и других, искусно всё направляя к выяснению дела.
Студенты с интересом следили и слушали эти увлекательные споры и беседы, а некоторые особенно даровитые принимали в них активное участие, как Щапов, впоследствии известный писатель.
Ректора Парфения все студенты любили и уважали особенно за то, что он человек открытый, гуманный, искренний, серьёзный и благонамеренный. Не было в нём и тени чего-либо напускного, монашески-фарисейского. С профессорами он жил дружески и обращался, как равный им, для студентов был добрым отцом-руководителем.
В академии он прослужил не более четырёх лет. Вытребовали его в Петербург на чреду. Об этой чреде он рассказывал, что она для кандидатов архиерейства порядочная пытка в том особенно, что много натерпишься от лаврских жирных монахов, среди которых приходится жить на испытании.
“Э! новенького привезли, говорил другим нахально один монах, указывая пальцем на меня, когда я из своей лаврской кельи вышел в коридор, и высокомерно, проходя, озирали меня, – рассказывал о себе Парфений на возвратном пути из Петербурга уже архиереем томским, и на пути остановившись в Казани, в академии.
С грустью простились с ним все и проводили.
На место его скоро прислан был из Костромы Агафангел архимандрит, состоявший ректором Костромской семинарии. Это уже не то, что Парфений. Это чистая монашеская мумия. Всё в нём было напускное, искусственное, начиная с холодной, постной физиономии, до походки, в которой он был как бы между небом и землей, и, проходя мимо или гуляя, не обращал, по-видимому, никакого внимания на встречных кругом и около – встречная мелочь как бы не существовала для него.