Старые дома
Шрифт:
Нам студентам эта отвлечённость ректора была выгодна. Мы в своевольных отлучках из академии не боялись встречи с ним и смело уходили и приходили, зная, что ему не до нас, и он никогда не остановит встречного студента с вопросами: “Куда, откуда и зачем”… С профессорами он обращался свысока и держал их от себя на дистанции. Зато пред архиепископом Григорием сам держался до крайности подобострастно.
На экзаменах, и частных и даже публичных, когда архиепископ Григорий спрашивал студентов по предмету ректора, сей возносящийся в среде академической Агафангел, стушёвывался в позе униженно-смиренной и стоял на ногах пред Григорием всё время, пока продолжался экзамен, держа себя в струнку.
Из профессоров особым уважением пользовались: Дмитрий
Гусев был уже старейший заслуженный профессор; преподавал математику и физику; имел ум острый, свободомыслящий и характер весёлый. В преподавании своего предмета он употреблял особые приёмы, только к нему одному идущие. Преподавание он вёл живым языком, без лекций, по тетрадкам, ходил по аудитории с заложенными назад руками, с улыбающимся всегда лицом и изящными гримасами на нём.
Он искусно и разумно уяснял нам самое необходимое, увлекательным и блестящим языком.
В объяснениях своих имел обыкновение, часто обращаясь к студентам и упорно смотря им в глаза, говорить: “Так-с, милостивые государи”? И в речи его постоянно слышались слова к студентам: “ваши блестящие головы”, “вы джентльмены великие”, а то и “гуси великие”, смотря по обстоятельствам. И всё это выходило у него преискусно, и как нельзя кстати, и чрезвычайно забавляло студентов.
Несмотря на то, что математика и физика тогда и в семинарии, и в академии были в пренебрежении, и начальство смотрело на них, как на какие-то низшие науки, которыми можно и не заниматься и проходить курс учения без вреда. Но у Дмитрия Федотыча аудитория была всегда полна, его все с интересом слушали, и все студенты более или менее учились, а многие изучали его предмет основательно и с особым прилежанием.
Проницательный Гусев делал всё, чтобы заинтересовать студентов, для этого именно и употреблял в преподавании свой оригинальный и замечательный приём, приводивший дело к успеху.
Гусев был большой руки остряк, и даже скалозуб в частных беседах, в своём кружке. Особенно любил он острить над тогдашним учёным монашеством. Он возмущался тем обстоятельством, что молодые студенты иногда решались поступать в монашество из-за парты, – что монашествующее начальство не только их не удерживало от незрело-раннего решения, но всеми мерами к тому поощряло и уговаривало, – что студента, сделавшегося монахом, даже посредственного, несправедливо возвышали в число лучших, давали оканчивать курс магистром, и назначали прямо на инспекторское место в семинарии, с лёгким ходом вперёд к архиерейству; – что такое монашество плодит только карьеристов, которые, вероломно и клятвопреступно принимая великое пострижение, имеют в виду только удобное возвышение вперёд – к власти, почестям и богатству; – что принцип истинного монашества чрез это антихристиански извращается, плодя в учёных такого карьеристского склада и лада, монахов только евангельских книжников и фарисеев, восседавших на Моисеевом седалище, на горе себе и другим не на радость.
Он высказывался всегда с сожалением, что начальство академии – ректоры непрестанно и слишком часто меняются, чем много колеблют строй академии и стихийно расшатывают в ней то, что исторически складывалось в прочное основание, действуя по своему личному вкусу и тенденциям, как на перепутье к другой высшей карьере. “Ох, эти наши, – каламбурил он, – монахи, – имена, кончающиеся на ахи. Они в математике с физикой находят ереси, отвлекающие от царства небесного”. За это очень не любили его начальники-монахи и обходили наградами.
Но наградами он и не интересовался, и они для него ничего не значили перед ромом ямайским, который он до страсти любил попивать с чайком, находя в этом утешение и развлечение во всех напастях.
Дослуживая до пенсии, он часто говаривал: “Поскорее бы дослужить и выйти в отставку на пенсию, а то, чего доброго, дождёшься и того, что и Митька поступит в ректоры академии”.
Митька этот был один студент,
пошлый и тупой, но, поступив в монахи, окончил курс академии магистром и поступил в инспекторы Тамбовской семинарии, а затем был ректором семинарии Симбирской, спился там с кругу и умер в сумасшествии. О нём сказано выше. Поэтому Дмитрию Федотовичу не пришлось дождаться в академии ректора – Митьки.Он уже без опасения этого и со спокойной душой вышел из академии в отставку – на пенсию, и умер на полной свободе, будучи во всё время своей жизни холостяком.
Нафанаил Петрович Соколов был профессором философии и читал нам свои лекции с потрясающим пафосом и одушевлением.
Он был не высокого ума, а среднего, но весьма здорового, и громадных размеров всех частей тела от головы до ног, и с громадным голосом, который поспорил бы с любым протодиаконом.
Смотря на него, я всегда вспоминал тамбовского протодиакона Савушку, о котором я говорил выше…
Нафанаил Петрович входил медленно, ещё медленнее раскланивался и усаживался на кафедре, приготовляясь к чтению.
Начинал чтение самой низкой октавой, и, постепенно гармонически возвышая голос, незаметно переходил на высокую ноту басовика, и держался на этой высоте до конца лекции, или лучше до звонка.
Во время этого чтения и сам, соответственно голосу, постепенно входил, как от музыки голоса, так и от содержимого своей лекции, в больший и больший пафос, понуждавший его раскачиваться на кафедре всем громадным корпусом, приводить в движение и ноги, и руки, которыми он часто хватался за голову и поправлял на ней густые и длинные волосы, опираясь тяжело на кафедру.
И стул, на котором, он сидел, и стол, и пол кафедры – всё под ним приходило в движение – скрипело и трещало.
Этот пафос отражался и на нас – студентах. Мы весело слушали его и с особым интересом всматривались в его вдохновенное лицо и услаждались эффектной декламацией его речи с музыкальным голосом. Но при этом всегда думали, с опасением, как бы наш Нафанаил Петрович своей громадою и в пафосе не разрушил всей кафедры.
В обыденной жизни он казался всегда равнодушным, а порой и великодушным; смотрел на всех упорно во все большущие глаза, смело и насмешливо; говорил редко и крепко. Жил кредитно, любил денежку и крепко её приберегал. “Денежка, – говаривал он, – крылышко, куда захотел, туда и полетел”.
Ведя философскую, строго воздержанную жизнь, – отнюдь, впрочем, не скаредную, он не отказывал себе ни в чём необходимом и ездил всегда на лошади-буцефале. Он сумел скопить себе капиталец чистыми деньгами в 40 тысяч. Этот самый капитал, по смерти его и по его завещанию, поступил всецело во все четыре академии по равной части.
Всю службу свою он провёл на профессорской должности в Казани. Был всегда и всеми уважаем, как достойнейший профессор и человек.
Один лишь из ректоров академии, уже под конец его службы, архимандрит Иоанн, впоследствии епископ смоленский, человек прегордый и очень злобный, отнёсся к Нафанаилу Петровичу с крайним неуважением и грубостью. Всячески старался вытеснить его из академии, в видах чего и устроил так, что Нафанаилу Петровичу неизбежно стало перейти с кафедры философии, на которой он провёл всю свою долгую службу, на новую для него кафедру церковной истории, или выйти совсем из академии, – одно из двух.
По силе философского характера Нафанаил Петрович великодушно принял кафедру церковной истории, а из академии в угоду Иоанна не вышел, и, вооружившись немецкими книгами, преспокойно стал преподавать вместо философии историю, и долго ещё, по выбытии Иоанна, преподавал на славу. Перевёл даже с немецкого языка на русский полную церковную историю Гасса и издал её от себя в печати, сделав тем неоценённую услугу всем преподавателям истории в духовно-учебных заведениях.
Умер он в отставке с пенсией после сорокалетней службы профессорской и похоронен на своей родине в Самаре епископом Серафимом, который был при нём в Казанской академии монахом-бакалавром и затем инспектором академии.