Старый патагонский экспресс
Шрифт:
На одной из остановок — когда это было на станции, а не из-за поломки — в вагон вошел юноша. Он стоял в проходе и пел очень трогательным голосом. Сначала пассажиры растерялись, но после второй и третьей песни принялись аплодировать. Юноша воодушевился. Он спел четвертую песню. Засвистел свисток. Певец пошел по вагону, собирая деньги у пассажиров. Больше всего меня поразил его детский голос, не вязавшийся с возрастом. На вид ему было не меньше двадцати — самая пора работать на ферме (правда, в Мексике работа на ферме занимает от силы сто тридцать пять дней в году). Это пение явно не было его основным занятием, но, возможно, он пел только в том случае, если поезд останавливался в его деревне.
Мы приехали в Тиерра-Бланка. Хотя по-испански это значит «Белая земля», ничего похожего я не увидел. Вообще эти испанские названия никогда не бывают правдивы,
Я старательно всмотрелся в Тиерра-Бланка. Город был бедным и бурым. По платформе бродили куры и грязные дети, тыкавшие пальцем в пассажиров, выглядывавших из окон. А еще там ходили четыре женщины (было время обеда), громко выкрикивавшие название продаваемой ими еды: пироги, бобы, картошка, кукуруза, печенье, бутерброды с сыром, жареные цыплята, бананы, апельсины, ананасы, дыни. Я вез свой обед с собой. Я разломил одну из булочек и положил внутрь ветчину и сыр. Через проход от меня ехала в Гватемалу большая семья. Они дружно жевали засиженных мухами цыплят, только что купленных на платформе, и не спускали с меня осуждающих взглядов.
— Какой у вас большой сэндвич, — сказала мать.
— Мы называем такие сэндвичи подводными лодками, — сказал я.
Они молча пожирали меня глазами.
— Это из-за формы, — пояснил я. — Она напоминает подводную лодку.
Они молча переглянулись. Они не видели подводной лодки. Наконец мать произнесла:
— Конечно.
На протяжении следующих четырех часов поезд останавливался еще восемь раз. И ни разу это не было на станции. Он замедлял ход то на краю поля, то посреди болота, то под душным пологом леса. Пыхтение локомотива обрывалось, и наступала тишина. Пассажиры начинали возмущаться и выглядывать из окон. Не увидев станции, они говорили:
— Черт знает где.
Или:
— Понятия не имею где.
И хотя они становились весьма говорливы, стоило поезду тронуться, каждая остановка делала их речи весьма лаконичными: они сводились к проклятиям и вздохам. И чаще всего эта напряженная тишина разрешалась пронзительным воплем за окном:
— Бананы!
Не имело значения, где мы застревали: в трясине или в совершенно непролазной лесной чаще, — откуда ни возьмись материализовывались торговцы съестным — какая-нибудь тощая девочка в драном платье — и верещали:
— Бананы!
Да, в этом поезде до Тапачулы я мог опасаться чего угодно, только не голодной смерти!
Проезжая мимо очередного кукурузного поля где-то часа в два дня и размышляя о том, как часто, стебель к стеблю, стоит здесь кукуруза — ни дать ни взять банановая роща, — я снова почувствовал, как ход поезда замедлился. Я выглянул из окна: кругом кукуруза без конца и края. Состав окончательно замер. Пассажиры сыпали проклятиями. Я открыл «Простофилю Вильсона» и принялся читать. Прошло около часа — медленного, душного полуденного часа
с квакающим радио в соседнем вагоне. Девочка с бананами пришла и ушла. Я сделал себе сэндвич, выпил бутылку содовой воды. И тут до меня вдруг дошло, что я могу запросто успеть съесть все свои припасы и даже дочитать книгу, прежде чем поезд снова тронется с места. Эта еда, эта книга — вот все, что поддерживает мое движение.Поезд тронулся, я с облегчением перевел дух. Мы проехали около ста метров и встали. Кто-то в соседнем вагоне вскричал:
— Матерь Божья!
Мы были на длинном мосту из металлических ферм, и под нами текла река. Я открыл карту и проследил наш маршрут от Веракруса. Я нашел Тиерра-Бланка, и болота, и реку: оказывается, это была Рио-Папалоапан. Согласно путеводителю, площадь бассейна реки Папалоапан «составляет две Голландии», но вот о здешних поселениях сказать «практически нечего». Мы проторчали на мосту еще час — довольно неприятный час, потому что здесь невозможно было выйти из вагона и размяться. На мосту не предусматривалось пешеходной дорожки, да и вид реки далеко внизу был весьма грозен. Я захотел было поесть, но решил воздержаться. С такой скоростью мы еще не один день будем добираться до Тапачулы. Пассажиры, застрявшие в поезде, застрявшем на мосту, возбуждались все больше, и гватемальские дети из большой семьи свесились из окон и кричали:
— Эй, трогай! Эй, трогай!
Так они продолжали кричать до самого вечера. Я всерьез задумался, стоит ли мне дальше читать книгу. Чтение было единственным способом сохранить рассудок в такие вот периоды вынужденной скуки. Но если я слишком быстро дочитаю «Простофилю Вильсона» — книгу, которая мне очень нравилась, — то больше читать будет нечего. Я предпринял прогулку по поезду, и у меня возникло неприятное ощущение, будто я еду в нем уже целую неделю. Вскоре после этого мы тронулись, но снова встали, не проехав и двух сотен метров.
Теперь мы оказались в деревне на берегу Папалоапана. «Практически нечего» было явно слишком мягким определением. Здесь имелось две лавки, несколько хижин, несколько свиней, несколько деревьев папайи. Солнце опустилось до уровня окон и прошивало вагоны насквозь.
Когда поезд оказался в деревне, я заметил мексиканца, сидевшего на сломанной скамейке невдалеке от железной дороги. Дерево, выбранное им для укрытия от солнца, было совсем не большим, и я принялся наблюдать за ним, желая знать, как он поступит, когда до него доберутся солнечные лучи. В течение часа или более того он не шелохнулся, хотя два поросенка, привязанные к стволу, недовольно визжали, фыркали и рвались с привязи. Он как будто не видел поросят, он даже не взглянул на поезд, он не обращал внимания на солнце. Жаркие лучи из-под нижнего края кроны уже падали на его хижину. Человек оставался неподвижен. Поросята хрипели от изнеможения. Солнце передвинулось еще немного и светило ему на нос. Но и теперь он не спешил двигаться. Он пошаркал ногами и поморщился, но все это так медленно, как будто он вот-вот впадет в новую стадию ступора. Затем он коснулся своей шляпы пальцем и опустил ее так, чтобы спрятать нос. И снова замер в той же позе. Но солнце продолжало перемещаться: оно добралось и до его лица, и до поросят, предпринявших очередную попытку освободиться. И снова человек надвинул шляпу еще глубже. Он не замечал в упор наш поезд, он игнорировал поросят, он не спал, но и не бодрствовал, и единственной изменившейся деталью был желтый круг его шляпы. Теперь она, как круглое лицо подсолнуха, следовала за солнцем практически в вертикальном положении.
Пока я с восторгом следил за человеком, не уступавшим в стойкости солнечным часам, в вагон залез карлик. Его глаза оказались на одном уровне с моими, хотя я сидел и мог видеть, как неестественно они выпучены и что в них полностью отсутствует зрачок. Он был слепой. Но это не мешало ему весьма настырно клянчить подаяние. Его одежда была такой рваной, что он напоминал грязный куль с тряпьем, перевязанный толстой веревкой со множеством узлов. Пассажиры охотно болтали с ним, пока он собирал свою дань. А он проворно ковылял по проходу, отвечая на их реплики.
— Скорее бы уж этот поезд тронулся! — повторяли пассажиры.
— Я делаю все, что могу, — сказал слепой.
— Что это за место? — спросили его.
— Папалоапан, — отвечал слепой карлик. — Отличное место. Не хотите здесь остаться?
— Мы не хотим здесь оставаться! — восклицали пассажиры.
Слепой расхохотался и двинулся в следующий вагон, постукивая своей тростью.
— Приятного вечера… — услышал я его последнюю фразу.