Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Статьи из газеты «Известия»

Быков Дмитрий Львович

Шрифт:

Литературные ассоциации не менее богаты. Маяковский предлагал модифицировать корриду — приделать к рогам быка пулемет, стреляющий по зрителям, и я двумя руками за это усовершенствование. «Дней бык пег, медленна лет арба» — ну и хорошо, потому что когда она слишком несется, колеса отваливаются, а пассажиры массово вылетают за кордон. Народной песней сделалось стихотворение украинского просветителя Степана Руданского, более чем приложимое как к украинской, так и к российской экономической ситуации: «Гей-гей, волы! Зерно поспеет, зальются золотом поля, вернет с излишком пот кровавый святая горькая земля. Минуют тяжкие заботы, настанут дивные деньки — чего ж вы встали, мои дети? Чего ж вы встали? Гей, быки!». Но самый знаменитый текст — конечно, «Идет бычок, качается», стихотворение совершенно про меня да и про львиную долю россиян, ежеминутно ожидающих кризиса: никакая стабильность этого навыка не отнимает. «Ой, доска кончается, сейчас я упаду!» — нормальное самоощущение человека, на чьей памяти сначала рухнула советская империя, затем либерализм, потом гламур, а скоро, кажется, крякнется и все постиндустриальное общество. При этом бычку невдомек, что с окончанием доски вовсе не кончается

прогулка, что можно перейти, допустим, на линолеум или паркет, всюду жизнь, — нет, он умеет только по доске. При этом она все равно кончится, и придется адаптироваться к новым реалиям, и уже раз шесть в своей жизни бычок это успешно проделывал, — но страшно всякий раз по-новому, как перед рождением или смертью. Барто точно уловила главную черту бычка — консерватизм. Нет бы сказать: «Здравствуй, новая жизнь!».

Как-то так получается (в двенадцатилетние циклы в отличие от японских гороскопов я склонен верить), что год Быка непременно оказывается рубежным, знаменуя собой окончание некоей доски. 1997-й, между прочим, — начало американской рецессии и того самого азиатского кризиса, который в конце концов вызвал наш дефолт-1998; внутри России Лужков рассорился с Ельциным, что и предопределило предвыборную конфигурацию 1999 года с возвышением Владимира Путина. 1985-й — перестройка. 1973-й — разрядка (и одновременно, как ни странно, погром диссидентского движения в России, в феврале следующего года вышлют Солженицына, началась антисахаровская кампания). 1961-й — Гагарин и XXII съезд КПСС с выносом Сталина из Мавзолея. 1949-й — борьба с космополитизмом и торжество густопсовой реакции. 1937-й — большой террор. 1925-й — Сталин разгромил оппозицию и установил фактически единоличную, аппаратную власть. 1913-й — трехсотлетие дома Романовых, предвоенный пик русского развития, год, который Ахматова считала последним годом России (Георгий Иванов был с ней согласен). 1901-й — отлучение Толстого от церкви, окончательный раскол между обществом и властью. 1889-й — II Интернационал (и, кстати, историческое решение о провозглашении Первомая Днем рабочей солидарности). 1877-й — Балканский кризис и небывалый русский общественный подъем. В общем, каждый год Быка — начало резкого и, как говаривали при Горбачеве, судьбоносного поворота: чаще, как показывает русская статистика, — к свободе, реже — к диктатуре. Но в год Быка принимаются решения, которые долго оттягивались, и выходят на поверхность тенденции, которые прятались.

Это произойдет и сейчас, не сомневайтесь. Потому что слишком долго пытались жить, не называя вещи своими именами; потому что привыкали терпеть ложь, безвкусицу и бесправие во имя «стабильности», — а тут стабильность и кончилась. Можно долго существовать в полусне, но однажды доска кончается — и надо что-то с этим делать. Можно, конечно, паниковать, ломать руки, можно, напротив, быковать, что тоже в нашем бычьем характере — но в любом случае приходится действовать. И лучше бы при этом играть на повышение, что и предопределено нашей бычьей природой: вспомните, кто бронзовый стоит на Уолл-стрит.

Что касается оптимального поведения в новом году — я хотел бы призвать к реабилитации и посильной популяризации одной важной бычьей черты. Речь идет, понятное дело, все о том же упрямстве, из-за которого я в разное время столько натерпелся, но благодаря которому до сих пор жив. «Упрям ты, как бык», — сказал дед мне, семилетнему, когда после недели мучений я все-таки собрал пластмассовый танк ИСУ-122 (как сейчас помню, эта сборная модель стоила 4 руб. 50 коп.), и этот танк у меня поехал, хотя и одной гусеницей. Модели экспериментальной фабрики «Огонек» были любимым развлечением нашего советского детства, даром что половина деталей там друг к другу не подходила, а другая половина ломалась при попытке их соединить; но это позволяло коротать долгие зимние вечера. По телеку все равно показывали одну ерунду.

С семилетнего возраста я усвоил, что без бычьего упрямства в нашей стране нельзя собрать ничего — ни сборную модель фабрики «Огонек», ни семью, ни коллектив, ни грибы, ни пазл собственной судьбы. Здесь нужна главная бычья способность — бить в одну точку, сколько бы ни иронизировали окрестные козы, легконогие косули, праздные свиньи и прочий домашний скот различной крупности. Упрямство — наш единственный ответ беспрерывно меняющемуся миру, в котором все непрочно и все доски кончаются. Двигаться, несмотря на все кризисы, упираться рогом, пробивать непробиваемое, настаивать на своем с железной последовательностью — вот наше бычье правило. Остальные пусть отступаются после первой неудачи. А нам нельзя. За нами коровы, телята и, в конечном счете, Европа.

30 декабря 2008 года

Ленин и бревно

85 лет назад умер Владимир Ильич Ленин. Он был, в общем, неплохой человек. Значительная часть моей жизни ушла на попытку понять: почему мне так кажется?

В детстве и ранней юности меня успели задолбать канонизацией его залитого елеем облика. В девяностые успели нарассказать о его злодействах, нетерпимости и ограниченности. Сегодня его все чаще называют прагматиком, и одобряют это люди, с которыми стыдно совпадать хоть в чем-нибудь. Решительно все обстоятельства сложились так, чтобы я его терпеть не мог. Почему же я могу? В знак протеста? Но тогда почему этот протест не распространяется, скажем, на без пяти минут канонизированных Сталина с Грозным? Почему Ленин для меня скорей в одном ряду с Петром? Почему ни его догматизм, ни зацикленность, ни презрение к человеческой жизни, ни полное отсутствие воображения, ни повышенный интерес к скучным материям вроде статистических выкладок не заставляют меня увидеть в нем чудовище, а стиль его публицистики и поныне кажется едва ли не образцовым? Над этими вопросами я размышлял лет с пятнадцати — и только недавно отыскал наконец критерий, по которому отличаю тиранов от реформаторов. Дело не в количестве жертв: оно в России соответствует масштабам страны и примерно одинаково во все переломные времена, независимо от того, опричнина ли мочит

земщину, никонианцы — раскольников, красные — белых или солнцевские — тамбовских. Критерий прост и скорее визуален, нежели социален: реформаторов можно вообразить с бревном, а тиранов — нет.

Существует несколько канонических сюжетов, обрамляющих жизнь крупного русского госдеятеля, как клейма икону. «Ленин и дети» — пожалуйста, у нас все позируют с детьми. Крестьяне, пролетариат, солдаты — в их толпе органичен всякий, мера фальши и достоверности тут всегда одинакова: да, притворяется своим, но отчасти ведь действительно свой, терпим же… Вождь и животные — животное варьируется в зависимости от степени внешней угрозы: иногда надо позировать с конем, иногда с тигрицей, а в так называемые тучные годы можно и с котом (жесткий вариант — лабрадор: домашний, но зверь). Только одна история не универсальна и, более того, редка: вождь и бревно. Одного можно представить в азарте артельной работы, а другого — хоть лопни.

Сталин и бревно? Помилосердствуйте. Из всего вещевого антуража к нему прилипли исключительно китель и трубка. Николай I и бревно?! Шпицрутен — это да, за что и был прозван Палкиным, но публично таскать тяжести, хотя бы и с Бенкендорфом? Николай II и бревно? — запросто, есть даже фотография; не реформатор, конечно, но и не садист, более всего озабоченный грозной державностью облика. Петр Первый? — ну, этот «на троне вечный был работник», причем любой работе предпочитал именно артельную, коллективную: строить корабль, тащить баржу с мели… Хрущев? Легко. Свидетельств нет, но допускаю. Брежнев? Да, но бревно должно быть пластмассовое или, как в анекдоте, надувное: готовная и даже радостная имитация деятельности, с минимальным напряжением, с последующей икоркой. Горбачев? Кстати, сомневаюсь: разве что вместе с ним это бревно носили бы Тэтчер и Рейган; со своими он соблюдал табель о рангах. А вот ранний Ельцин — свободно. Путин времен первого срока? Легко, особенно в провинции. Времен второго? Никогда: охрана загородила бы все, движение перекрыли бы в радиусе ста километров. Да и несолидно, несуверенно как-то. Медведев? Почему-то не представляю, как ни напрягаюсь: с компьютерной мышью смотрится, с бревном — нет (хотя, мы знаем, порой и мышь становится потяжелей бревна). И это прежде всего именно по степени азартности: Ленин был азартен. Кстати, эта черта, как ни странно, редко сочетается со злодейством. Злодей расчетлив, он не увлекается — разве что чем-нибудь деструктивным, вроде публичных казней или битв, а чтобы с увлечением трудиться — это фиг. Ленин любил работу: есть масса фотографией, где он с увлечением говорит, читает, пишет, и в самом почерке его — стремительном, резко наклоненном вправо, похожем, кстати, на блоковский, — страсть, скорость, азарт перекройки Вселенной, причем перекройки не имущественной, не военной, а онтологической, идейной, с основ… И с бревном, на субботнике, он смотрится; и чувствуется, что работать весной, с товарищами, в стране, которую он чувствует наконец своей, — не в смысле собственности, а в смысле общих целей и ценностей, — ему в радость. Вот этот азарт, заразительность общего дела, счастье полного растворения в нем — будь то полемическая «драчка» либо пресловутый разбор завалов, — в нем привлекательны, даже если знать обо всех его художествах, обо всех бесчисленных «расстрелять», учащавшихся по мере развития его несомненной душевной болезни.

Да, «ураган пронесся с его благословения», хотя и в этой пастернаковской формуле есть известная натяжка (ураган благословений не спрашивает, так что это скорее он благословил Ленина, а не наоборот). Да, он попытался воспользоваться русской историей, а она сама воспользовалась им для реставрации византийской империи, — подозреваю, что именно это свело его с ума. Да, русское оказалось сильнее советского, — но это советское по-прежнему кажется мне прорывом из замкнутого круга (я стараюсь не мыслить в категориях «лучше» — «хуже», потому что это слишком по-детски). Выскажусь даже откровеннее: в замкнутых исторических циклах (а мы в этом смысле не одиноки) результаты исторических катаклизмов, будь то закрепощение или либерализация, всегда более или менее одинаковы. Степень их кровавости — тоже. Ценными остаются ощущения, они и есть главный смысл или, выражаясь скромнее, главный результат истории.

Ощущения большей части населения при Сталине — отвратительны: это либо «радость ножа», как называл это Алесь Адамович, стыдная и оргиастическая радость расправы, восторг расчеловечивания, — либо страх, обессиливающий и удушающий. Ощущения большей части сегодняшнего населения — разочарование, скепсис, тоскливое ожидание худшего при полном сознании своего бессилия, одинаковое презрение к соседям, начальству, прошлому, настоящему и к самим себе. Ощущения большей части населения при Ленине — ни в коем случае не забываю о голоде, холоде, страхе, ненависти, сыпном тифе и прочих радостях разрухи, — все-таки сознание величия эпохи. Азарт коренной переделки мира. Ярость и восторг борьбы — за или против, неважно. «Призвали всеблагие». И потому двадцатые дали великое искусство, а тридцатые — нет. Быть союзником или врагом Ленина одинаково душеполезно: это значит чувствовать силу, ощущать в себе способность влиять на историю, делать, ковать ее, горячую. И не зря многие его враги впоследствии перебегали в стан его союзников (и наоборот, это было особенно заметно в десятые годы, когда он остался почти в полном одиночестве).

Недавно в одной сетевой дискуссии (где осталось дискутировать? Не в кухне же, она у меня малогабаритная) меня назвали ленинцем. Не вижу в этом ничего обидного, хотя и не убежден, что был бы ленинцем в ленинские времена. При выборе бесконечно терпеть распад и гниение либо попытаться раскочегарить «мировой пожар» — верного варианта нет: в болоте, как известно, перегнивает все, а в огне кое-что может уцелеть и даже возродиться. Вечно «благословлять власть, ограждающую нас штыками от ярости народной», как призывал Гершензон, — значит не видеть, как она же разжигает эту ярость народную, дабы использовать ее как пугало. Ленин разжигал свой пожар не для того, чтобы жечь оппонентов на медленном огне. Мучительство не было для него самоцелью. И бревно он таскал не для того, чтобы давить этим бревном несогласных, и даже не для личного коттеджа — много ли в России таких примеров?

Поделиться с друзьями: