Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Статьи из газеты «Известия»

Быков Дмитрий Львович

Шрифт:

Почему он выбрал для наиболее активных действий именно Россию, а в прочий мир наведывается либо за политическим убежищем (всегда кратковременным), либо на хорошо оплаченные гастроли? Почему о нем написал великий А.Н.Толстой, а не менее великий Нодар Мгалоблишвили сыграл его в фильме великого же Захарова? Почему международный авантюрист становится в России не только преуспевающим и культовым персонажем, но еще и героем народных легенд? Ответ прост: потому что из всех способов обирать массы авантюра является самым артистическим и наименее травматическим. Обирают все — от чиновников до милиционеров, от бизнеса до государственных душителей этого бизнеса; но Калиостро во всех своих обличьях проделывает это столь артистично, виртуозно, изобретательно, что поневоле начинает казаться лучом света в темном царстве. Отобранные деньги — как бы плата за представление; да ведь и потрошит он по большей части тех, у кого много. Бальзамо сроду не отбирал последнее! Авантюрист делает свое дело ловко, весело, из любви не столько к деньгам, сколько к искусству. На фоне нудного и жестокого постового или такого же бюрократа он предстает абсолютной кисою, за что и бывает увековечен в преданиях, фильмах и лучших образцах отечественной литературы.

С

днем рождения, граф! Тут у нас в последнее время много говорят о борьбе с коррупцией, но вы не бойтесь. Главное — не уезжайте в Англию. Что там хорошего? А у нас нефти много и бабы красивые. Пользуйтесь, не жалко. Среди сплошных коробочек, собакевичей и Вороньих слободок только на вас душой и отдохнешь.

2 июня 2008 года

Законы природы, или 150 лет спустя

150 лет назад, 22 июня 1858 года, Александр Дюма-пер шагнул на санкт-петербургский берег, о котором он столь долго мечтал и на который его 20 лет кряду не пускал покойный император Николай Павлович. Добрейший был человек — другой бы за «Учителя фехтования» приказал найти Дюма за границей и выкрасть для более тщательного изучения сибирских реалий. Первый в мире роман о декабризме, и весьма сочувственный. В Россию книга проникала, несмотря на запрет. Однажды Николай увидел, что ее читает его собственная жена, и закатил такую сцену, как если б застал ее не с романом, а с автором. Но монарший сын, воспитанник Жуковского, изволите видеть, сделал маленькую «оттепель», выразившуюся, скажем, в том, что Кушелев-Безбородко получил возможность пригласить Дюма в суровые наши края, где на него все молились, — и прощенный гость из Парижа, как некая Асламазян, воспрянул, волю почуя.

За 8 месяцев он проехал всю европейскую Россию от Москвы до Астрахани, заехал в Дагестан и описал странствие в 7 выпусках «Записок о путешествии от Москвы до Астрахани» и «Заметок о Кавказе». Все это время за ним осуществлялся негласный полицейский надзор. Для уравновешивания потенциально неблагонадежной книги Дюма был приглашен Теофиль Готье (до известной степени история потом повторилась с Жидом и Фейхтвангером)… Но он как раз не написал ничего интересного, а сочинение Дюма оказалось точным, зорким и увлекательным. Конечно, это не де Кюстин с его брюзжанием, — но именно потому, что Дюма смотрел широко открытыми и доброжелательными глазами, он увидел больше, и увиденное им кажется горше. Чего стоит замечание, что у станционного смотрителя может не быть ни одной лошади, зато непременно наличествует вся документация, включая инструкции с сургучными печатями. Лишь в 80-е годы прошлого века Владимир Ищенко перевел и частично опубликовал российские дневники Дюма («Кавказ» был благополучно издан в 1861 г.), попутно опровергнув клевету насчет содержащейся в них развесистой клюквы. Эту клюкву придумал в 1910 г. создатель петербургского театра «Кривое зеркало» театральный критик Кугель для пародии «Любовь русского казака», а Дюма ни при чем.

Что мешало многим принять точку зрения Дюма (в особенности неприятную, конечно, для любых реформаторов, прежде всего большевиков), — так это его тихое, благожелательное изумление европейца перед туземцами: ежели они живут так, то, значит, им нравится! Ему вообще (судя по африканским и прочим запискам) присуще отношение к национальным болезням как к местным обычаям. Лечить их незачем, потому что если бы народ хотел — давно бы сам все изменил. Не меняет — значит, не надо. Шоу когда-то издевался устами Цезаря: «Британик у нас варвар и полагает, что обычаи его острова суть законы природы». Но, товарищи дорогие, так ведь и есть — применительно к данному острову! Получается апология мирного быта: рыбы пляшут от радости, что их жарят, а раки краснеют от счастья, что их варят. В разговоре с Некрасовым (путешественник обязан увидеться с оппозицией, это уж как водится) Дюма обронил показательную реплику о том, что отменив крепостное право, Россия вступит на путь всей просвещенной Европы «путь, ведущий ко всем чертям!»

Примерно половину его записок составляет описание гастрономических чудес и женских типов, которые были тут к его услугам; здесь в полной мере проявился демократизм его вкусов: осетровых рыб он нашел «пресными и жирными», заметив, что без соуса они вовсе никуда и придать им должную остроту способен только француз (отчасти это касается и русской жизни). Судак, напротив, вызвал восторг — и эта любимая рыба русского простонародья идет по 2 копейки за фунт, тогда как безвкусная стерлядь стоит рупь! Сам лопал этого судака в обед и ужин и путешествовавшего с ним художника Муане заставлял. Женщины Кавказа и Астрахани тоже показались ему лучше московских барынь (назвать их пресными и жирными, думается, помешала только французская галантность). Таковое преимущественное внимание к местной кухне и женскому полу тоже объяснимо: умей взять от страны лучшее, что в ней есть, и не требуй того, чего нет. Все бы так ездили.

Воображаю том записок Дюма 150 лет спустя: «Русский народ кажется совершенно довольным своею жизнью, тем более, что почти никакого народа не осталось. Сбылась, кажется, мечта тех дворян, которые 150 лет назад мечтали об уничтожении мужика, дабы его запах не омрачал их прогулок по своим владениям… Проезжая по русским деревням, я не видел недовольных, поскольку большинство домов пустовали. Надобность в обработке земли отпала, ибо недра совершенно обеспечивают население пищей… Немногие сохранившиеся крестьяне, по-прежнему живущие в загородных домах, сосредоточены в основном на Рублевском шоссе. Избы значительно модернизированы, снабжены удобствами, поселяне выглядят сытыми, хотя и настороженными; правда, они не настолько богаты, чтобы купить русскую национальную пищу, и вынуждены довольствоваться европейскою. Подмосковная земля неплодородна: репы, картофеля и гороха — обычной крестьянской пищи — так мало, что ее не подают к столу вовсе, сберегая, должно быть, на черный день. Правительство приказало несчастным бороться с таинственной „коррупцией“, но по секрету они сообщили мне, что эта мера отнимет у них последнее; таким образом, одной рукой искореняя этот неведомый сорняк, другой они вынуждены насаждать его, дабы обеспечить себе пропитание. Густые заросли цветущей коррупции покрывают почти все участки; внешне она неотличима от обычной травы, но

корневища ее, должно быть, съедобны. Грубый сельский труд, которым поселяне заняты большую часть дня, наложил отпечаток на их нравы, завистливые и злобные, но неизменно суровые друг к другу, они по-прежнему приветливы к иностранцу. Увы, в силу своей крестьянской темноты рублевские пейзане не читали моих книг и знали только, что я написал какой-то сценарий для сына одного из местных бояр (les boyares), носившего поэтому фамилию Боярский. Шоссе, ведущее в Рублевку, тесно и узко — вероятно, потому, что к крестьянам почти никого не допускают, не желая, чтобы иностранцы увидели их скудный быт.

С одеждою в России происходит нечто изумительное: то, что легко купить в Париже за 5 франков, предлагается за 500 и превосходно раскупается. Вероятно, одежда улучшается от действия местного воздуха. Сюда добралась и наша мода на сожжение машин, но она имеет не политический, а лишь консьюмеристский смысл. Россияне жгут свои машины подобно тому, как японцы выбрасывают устарелую технику: чтобы приобрести новую модель и не загромождать стоянки. Все общество самозабвенно приобретает. Встречи со мною добивались и так называемые „несогласные“, чье несогласие (non-consentement?) — новый спорт московитов: задача заключается в том, чтобы, маршируя, уклониться от дубинок второй команды. Матчи, называемые „маршами“, проходят редко и не пользуются у народа ни малейшей популярностью: данный спорт слишком элитарен. Из национальных промыслов процветают два: во-первых, за небольшие деньги вам с удивительным искусством изготовят так называемый липовый (tilleul?) диплом или любую справку, и я в качестве сувенира приобрел справки о том, что являюсь москвичом, кавказцем, многодетною матерью, паралитиком (на случай призыва в армию) и чеченским беженцем (на случай бегства в страны Евросоюза). Другое ремесло заключается в так называемой имитации деятельности, то есть умении делать вид, что делаешь нечто, в то время, как не делаешь ничего; к сожалению, приобрести продукт этого промысла не представляется возможным».

И как хотите — этот взгляд на вещи был бы точней всех наших льстивых или ругательных самоописаний, ибо это был бы взгляд счастливого гурмана, в восторге глядящего на очередное чудо природы вместо того, чтобы подгонять его под сомнительные лекала своего деградирующего мира.

19 июня 2008 года

По ком молчит колокол

30 (18) июля советская власть издала один из самых странных своих декретов. Это был «Декрет о набатном звоне», которым под страхом предания революционному трибуналу (а мы знаем, какие решения он обычно принимал) запрещал созывать население «набатным звоном, тревожными гудками, рассылкой гонцов и т. п. способами с контрреволюционными целями. Соучастники, пособники, подстрекатели, призывающие устно или письменно к пользованию означенным способом возбуждения тревоги, отвечают перед революционным трибуналом наравне с главными виновниками. Покушение на совершение означенного деяния наказуется, как оконченное деяние».

Во как. То есть только поднимался на колокольню — и уже как бы позвонил.

Все это только выглядит абсурдом. 23 января советская власть издала декрет об отделении церкви от государства — и соответственно отчуждении всей церковной собственности. 28 февраля Всероссийский поместный собор вынес определение: «В случае нападения грабителей и захватчиков на церковное достоинство следует призывать православный народ на защиту церкви, ударяя в набат, рассылая гонцов…». Несколько раз верующим, созванным к собору среди ночи, удавалось отбить священнослужителей, за которыми приходили из ЧК. У жителя тогдашнего русского города это было в крови, на уровне инстинкта: бьют в набат — беги на площадь. Просто так не позовут. Своим указом большевики не просто обеспечили тихое, без сопротивления, изъятие святынь, не только возможность спокойно брать любого иерарха, но порушили огромную, коренную традицию оповещения о катастрофе. Кого и чем созовешь сегодня — неведомо: как-никак прошло девяносто лет без набата.

Слово это происходит от арабского «наубат» — барабанный бой. Указ от 1797 года требовал набата во время снежных бурь и пожаров. Строго говоря, «бить в набат» — ошибка, «в» здесь лишнее, не говорим же мы «бить в дробь», когда речь идет о барабане. Набат — не колокол, но разновидность звона. Вот как описывал его в 1901 году Леонид Андреев, подчеркивая, что рассказ — не о конкретном пожаре, а о внутреннем смятении автора: «Теперь звуки были ясны и точны и летели с безумной быстротой, как рой раскаленных камней. Они не кружились в воздухе, как голуби тихого вечернего звона, — они летели прямо, как грозные глашатаи бедствия, у которых нет времени оглянуться назад и глаза расширены от ужаса. „Бам! Бам! Бам!“ — летели они с неудержимой стремительностью, и сильные обгоняли слабых, и все вместе впивались в землю и пронизывали небо».

В запрещении набата был провидческий смысл: русская действительность 1918 года была такова, что звонить требовалось уже ежеминутно. Там! Там! Там! Там взяли заложников, там их расстреляли, там рубят иконы на глазах священства, там это священство живьем закапывают в землю… Но с июля восемнадцатого года у русского бедствия нет языка, оно происходит в потрясенной тишине. И что самое ужасное — перестает касаться всех.

Андреева в цитированном рассказе больше всего поражает именно то, что на прерывистый, частый колокольный звон выбегает вся деревня, даже и те, от кого в тушении пожара никакого толку. Но в набат били только по тем поводам, которые требовали немедленной и всеобщей мобилизации. Таких вещей очень немного — при всем кажущемся однообразии русских равнин и монотонности истории Россия необыкновенно пестра, разнородна и мало чем объединена. Даже христианство оказалось весьма слабой скрепой и действовало избирательно. Самыми крепкими традициями оказались языческие, но в последнее время как будто поддаются и они. Русский социум, сколько бы его ни идеализировали народники, сколько бы ни умилялись апологеты «общины» и «мира», был разобщен, раздроблен, инстинкт взаимовыручки слаб, и лишь очень немногие действительно радикальные вещи справлялись на короткое время с этой тенденцией. Как правило, чтобы сплотить это пестрое и разбросанное пространство, нужна катастрофа, а катастрофами согласно национальной конвенции считались природные катаклизмы, войны, пожары или (по указу патриарха Тихона) посягательства на святыни. По другим поводам в набат не били.

Поделиться с друзьями: