Статьи из журнала «GQ»
Шрифт:
А там, глядишь, и Россия подтянется. Когда станет достойна такого сообщества и перестанет считать победу на «Евровидении» мандатом на международное хамство.
№ 10, октябрь 2008 года
Кто любуется трагедиями?
В: Кто любуется трагедиями?
О: Свиньи с крыльями.
Мелкие бесы: Мировой пожар разжигает нездоровый интерес пошлых провинциальных демонов.
Когда затонул «Титаник», Блок в письме удовлетворенно воскликнул: «Есть еще океан!» Оно и понятно: европейская пошлость, комфорт, упоение своими возможностями — финансовыми и техническими, а не творческими, конечно. Глухота к подземному рокоту, безразличие к роковым предчувствиям, пир во время чумы. И тогда океан напоминает, что есть еще трагедия: с техногенных катастроф часто начинаются великие исторические кризисы — вспомним Чернобыль. О механизмах этой связи можно гадать долго, но, видимо, в какой-то момент человечество расслабляется и становится беспечно. И тогда его с силой бьют по голове. Впрочем, о землетрясении в Калабрии и Сицилии, которое тоже было для Блока одним из предвестий великой всемирной бойни, никак не скажешь,
Приходится признать, что такие события проверяют человечество на готовность к испытаниям — и если оно оказывается не готово, его наказывают уже по-настоящему. А может, все это мистика и катастрофы выглядят предупреждениями лишь задним числом. Но как бы то ни было, после катастрофы «Титаника» Блок испытывал не столько сострадание к жертвам, сколько странную, зловещую радость от того, что цивилизация еще не всесильна. А значит, всемирная пошлость еще не победила. Как ни странно, подобные высказывания — тоже пошлость, причем куда более опасная. Есть в этом демонизм весьма дешевого свойства. Демонизм был пошлостью уже в байроновские времена, а сто лет спустя выглядит еще наивней и моветонней, чем мелодрамы раннего синематографа. Однако именно сегодня расплодилось страшное количество младодемонов, восторженно приветствующих крах мирного уклада. Война, война, какая радость! Разумеется, эти демоны лучше попугаев, заученно повторяющих мантры «Россия встала с колен» и «Впервые не стыдно за Россию». Все предыдущие 30–40 лет — сколько они там живут — им, значит, было стыдно, а теперь сразу не стыдно. Когда Россия совершает справедливый, тяжелый и вынужденный шаг (а за ним, не в силах остановиться, еще пару необязательных и куда более печальных в смысле последствий); когда Россия, как обычно, использует внешние угрозы для внутренних зажимов и тем доказывает, что война ей нужна и желанна; когда Россия возвращается к риторике образца 70-х, беда которой не в лживости, а в исключительной бездарности, — они, значит, испытывают законную гордость. Почему — пойди пойми: видимо, такая Россия больше соответствует их собственному уровню. Но этих попок я не трогаю, ибо их убожество неисцелимо. Я — о тех, кто радуется краху существующего миропорядка, потому что этот миропорядок несправедлив. Я о тех, кто ликует, что наконец кончится гламур. Что офисному планктону запретят ездить за границу. Что настанут времена больших страстей и серьезных поступков, а мелочность и пошлость нынешней русской — и мировой — жизни забудутся, как дурной сон. Одним словом, есть океан. Или — выражаясь современнее — есть «Град». Блок — один из моих любимых поэтов и людей во всей мировой литературе, я его и не осуждаю, но хочу напомнить, что для поэзии вкусовые провалы простительны и даже обязательны. Великое редко бывает безупречно с точки зрения вкуса — вот почему эстеты и снобы так редко создают шедевры. Гений — беззаконная комета, правила хорошего тона писаны не для него, и он может позволить себе радоваться, когда у него на глазах мир проваливается в бездну. Но ведь это потому, что он еще не видел другой пошлости, куда более ужасной: пошлости декретов, ура-патриотических фронтовых сводок, дезинформации, пошлости голода и тифа. Он еще не видел смерть на расстоянии вытянутой руки — на почтительном отдалении она еще может казаться альтернативой пошлятине, но при ближайшем рассмотрении поражает таким уродством, что в сравнении с нею любой тустеп, лайнер и даже офисный планктон выглядят олицетворенным совершенством. Ненависть романтика к мирному укладу понятна и даже трогательна — но никто в конце концов не мешает ему разрушить собственную жизнь: на чужую-то зачем посягать?
Один из самых умных русских поэтов Новелла Матвеева давно уже заклеймила этот филистерский тип: «Кудри, подъятые ветром, вольный, порывистый вид… С дикой скалы обыватель в бурное море глядит. Рев комфортабельной бури, страстный, восторженный сплин… Все в этом мире возможно: даже моряк-мещанин». Нынешние мещане, глядя на очередной крах подзастоявшегося, надо признать, и подразболтавшегося миропорядка, радостно предрекают радикальное обновление — не задумываясь о том, что катастрофа никогда и ничего не обновляет. Вспомним, как 1914-й, а затем 1941 год подновили старую Европу, вечно сетовавшую на свою исчерпанность, косность и «закат». Такой рассвет настал, что мама не горюй. Катастрофа не совершенствует, не воскрешает — она лишь безмерно упрощает; ее единственный плюс в том, что человечеству жестко напоминают о базовых вещах и о вреде нравственного релятивизма. Но есть сотни куда более дешевых и менее травматичных способов вспомнить обо всем этом. Так что Блоку, я думаю, простительно — он, во-первых, написал еще кое-что, кроме письма про «Титаник», а во-вторых, сам заплатил за свои взгляды, когда умер, по собственному выражению, от «марксистской вони» — куда более пошлой, чем все изыски Серебряного века. А вот свиньям с крыльями, мелким провинциальным демонам, потирающим ручонки при виде очередного мирового пожара, прощать не будем. Как сказал Андрей Синявский, «пошлостью называется попытка воспарить без достаточных на то оснований». Это тот самый случай во всей беспримесной чистоте и зловонной неприглядности.
№ 11, ноябрь 2008 года
Что страхует Россию?
В: Что страхует Россию?
О: Гибкий позвоночник.
В начале американского финансового кризиса, конца которому, говорят, не видно, Би-би-си учинило дискуссию вокруг эффектного тезиса: мы живём в мире, в котором рухнули два главных мифа. Первый — тоталитарный, он же коммунистический, или фашистский. Второй — демократический.
Вообще мне нравится, что они так панически реагируют не только на российские, но и на западные кризисы. А то надоело уже, что у нас всё заканчивается, не начавшись, а у них, знай, колосится. Но с другой стороны — обидно за демократию: что ж они так легко её хоронят? Если бы они говорили о конце ипотеки — главного мифа XX века, — тогда бы ладно. Или о прекращении жизни в кредит. Или, наконец, о том, что нефть как база авторитарного режима тоже недолговечна и относительна. Но так вот сразу хоронить авторитаризм и демократию только потому, что в Штатах прогорели несколько банков…
Если говорить серьёзно, ни авторитаризм, ни демократия в чистом виде давно уже не встречаются. Существует демократический режим Рамзана Кадырова, при котором более 100 процентов населения горячо поддерживают лидера. А при формально тоталитарном Советском Союзе свободы было как минимум не меньше, чем в нынешние времена; правда, ограничивался выезд за рубеж, так зато и страна
была большая, не страна, а целая альтернативная планета. Относительно американской свободы много интересного рассказывает Майкл Мур, а Европу Лимонов ещё в 90-е убедительно сравнивал с «дисциплинарным санаторием». Короче, свобода, демократия и тирания — понятия относительные, и для будущих социологов я предложил бы два более надёжных критерия государственной жизнеспособности в новом веке.Первый очевиден: это степень влияния отдельных граждан на судьбу страны в целом (глядя шире — количество граждан, определяющих эту судьбу). К демократии проблема далеко не сводится: проголосовать — не значит повлиять. Мы вон голосуем, и толку? В России все отлично знают, что работает здесь только закон, сформулированный Павлом I: «Дворянин здесь тот, с кем разговариваю я, и только до тех пор, пока разговариваю». Чем больше процент людей, реально рулящих государством или, по крайней мере, способных нечто в нём изменить, тем жизнеспособнее режим, тем мобильнее он при случае реагирует на перемены. И тут выясняются любопытные вещи: в либеральной вроде бы Грузии круг людей, принимающих решения, ничтожно мал — и степень их влиятельности определяется близостью к президенту. На Украине этот круг значительно шире — именно поэтому власть перманентно шатается, а страна живёт и даже что-то производит. В России круг стремится к точке — мы не убеждены даже в том, что право что-либо решать есть у президента страны. А если честно — не уверены и в том, что решения принимает премьер. Россией правит логика истории, и от частного человека с его убеждениями и намерениями не зависит тут вовсе ничего. Иными словами, успех страны зависит от количества личностей наверху — людей с убеждениями, программами, узнаваемой внешностью и внятной речью. В нежизнеспособных странах такие люди вытаптываются верховной властью из страха конкуренции. Любопытно, что при якобы авторитарном Буше таких людей в американской власти больше, нежели при либеральном Клинтоне. Глуп или умён сам Буш, но администрация у него талантливая. Об этом свидетельствует даже такой его убеждённый противник (из бывших соратников), как Скотт Маклеллан.
Второй критерий ещё проще: это адаптивность, способность перестраиваться сообразно обстоятельствам. Вроде бы с виду это всё та же демократичность: ведь только демократия сама себя лечит, умудряясь иногда снимать проблемы до того, как они вырвутся наружу. Но тут-то и таится самое интересное: Европа перестраивается с огромным трудом — не зря она так запаниковала, столкнувшись с бунтом пригородов. Способность Америки оперативно реагировать на вызовы под вопросом — единой антикризисной программы нет до сих пор, противоречия обостряются, вместо монолитной нации сентября 2001 года — расколотая нация — 2008. А вот насчёт России у меня прогноз скорее оптимистический: население здесь лишено каких-либо принципов, у власти их и того меньше, зато приспособляемость у всех необыкновенно высока, позвоночник гибкий, в голове флюгер. Мы умеем крутиться, как подсолнух за солнцем. Обратите внимание, как мгновенно перестроилась русская политическая риторика в августе 2008 года, сколько в ней появилось уверенности и наглости, — и как быстро всё это сменилось разговорами об интеграции, когда России дали понять, что у элиты могут начаться неприятности. Чего у нас не отнять, так это текучей протеичности, способности быть любыми: Лукашенко больше 10 лет был нашим лучшим другом, но стоило ему недостаточно активно поддержать нас в том же августе 2008-го — и в его огород полетели полноценные булыжники. У нас нет ни постоянных врагов, ни сколько-нибудь верных друзей; мы постоянно повторяем мантру, что наши вернейшие союзники — армия и флот (с поправкой на новые времена — нефть и газ), но с другими государствами дружить не умеем, потому что вместо друзей у нас интересы, и именно это называется прагматизмом. Если Россия не особенно устойчива по первому параметру — то есть зависит от ничтожного числа людей, чья власть практически абсолютна, а убеждения размыты, — то по второму у неё нет равных: она перестраивается по первому требованию, а иногда и до него. Я не знаю в сегодняшнем мире страны, более готовой в любую секунду сменить убеждения, политику и методы на прямо противоположные.
И это обещает нам долгую, хотя и не очень счастливую жизнь.
№ 12, декабрь 2008 года
Кому повезло с президентом?
В: Кому повезло с президентом?
О: Как всегда, Америке.
Вот они стоят передо мной, как живые, их так часто показывают по телевизору, что реальность, кажется, ничего уже не добавила бы к сложившемуся представлению. С одним из них я пил чай, другого видал на предвыборном митинге — прочие впечатления, так сказать, дистанционные. Правда, я читал их книжки. Публицистику одного и подборку речей другого. Вот они, два юриста, почти ровесники — большой черный и небольшой белый, Обама и Медведев, если кто еще не понял. Я не собираюсь, конечно, сравнивать двух президентов, которым досталось рулить в эпоху всеобщего кризиса. Я даже допускаю, что по итогам их президентств Обама может оказаться на свалке истории, а Медведев в худшем случае тихо сойдет с арены, а в лучшем окажется в полном шоколаде. В нашем контексте даже Черненко запомнился как милый такой персонаж — потому что ничего от него не зависело и править можно было, не приходя в сознание. Все это понимали. Когда власть ничем, кроме собственной риторики, реально не управляет (имею в виду не частные экспроприации, слияния, поглощения и пр., а большой исторический процесс) — ее и обвинить, собственно, не в чем.
Но я хотел про Обаму, потому что про него интереснее. У него как раз вилка огромная — он войдет в историю либо великим деятелем, либо совершенным ничтожеством. Потому что у американцев сейчас примерно такая же ситуация, как в первой половине 30-х: сравниваю не депрессии, а степень исчерпанности парадигм. Рузвельт предложил не то чтобы социалистическую, но национально-объединительную программу, и Обама должен сделать то же самое. Предложить универсальные ценности. Привлечь внимание к бесправнейшим. Внушить новые основания для самоуважения. И пока — судя по его риторике — он справляется отлично. Точно чувствует, в какую сторону перекос. Понимает, как его выправлять. Дельно предлагает понизить количество юристов и повысить — инженеров. Ругает на чем свет стоит систему здравоохранения. Справедливо замечает, что в Америке хорошо спекулянтам и плохо рабочим. Короче, помаленьку возвращает мир к реальности. При этом он не ругает клерков и биржевых спекулянтов, весь средний класс, чьими усилиями надулся финансовый пузырь. Он не говорит (как говорили они сами в свое время всем остальным): «Ваше время прошло». Он напоминает, что не время разъединяться, потому что и страна называется «Соединенные Штаты».