Статьи
Шрифт:
Трудно постичь, как могли мавры-мусульмане возвыситься до такой степени чистоты в понятиях уважения к женщинам и рыцарской чести, в чем они стали указкою для европейцев! Впрочем, они, запирая жен своих под замок, тем не менее охочи были поволочиться за христианками, хотя бы то была чужая жена или невеста, и так же охотно давали серенады под окном своей Дильфериб (обольстительница сердец), как ломали копья на груди соперников по славе или по любви. Бросая символический букет на грудь своей любезной, мавр изъяснялся и в речи цветами, подобиями, гиперболами. Он ввел в моду узорочья, блестки, благовония, насечку, и скоро их калейдоскопическая пестрота отразилась на всей поэзии Юга и Запада, а крестовые походы сделали ее еще более общею. То была радуга Индустана, блеснувшая в облаках Европы.
Крестовые походы были умилительное, величественное событие. На зов бедного пустынника короли покинули свои короны, дворяне за оружие заложили или продали поместья, богачи роздали имения бедным или монастырям, и целые поколения, не зная дороги, не заготовив хлеба, ринулись куда-то, восторженные духом набожпости и негодования, отбивать у неверных гроб господень. Стар и мал теснился в первый ряд на битву, восклицая: «Так хощет бог!» И трижды обрушивалась так Европа на Азию, подобно ледяной лавине, для того чтоб растаять под жгучим солнцем Палестины. Храбрые крестоносцы погибли все, потеряли все, и то, что завоевали, и то, что оставили дома. Но дело судеб божиих минуло недаром. Огромен был подвиг, следствия неисчислимы. Крестовые походы дали средства усилиться королям, во время отсутствия непослушных баронов, сплавить воедино мелкие народцы, округлить, устроить понемножку свои королевства. Единовластие и соединение (последствие его) бывали всегда благодетельны во времена междоусобий. Крестовые походы пресытили духовенство окладами, возгордили его властию, проистекшею из религиозного направления умов, – и все это на пагубу себе. Разврат, лукавство, кичение, злоупотребление исповеди и разрешений, самое богатство духовенства пробудили в сердцах многих народов глухое чувство нетерпения к деспотизму совести, чувство
Между тем как дробные и большие владельцы тормошили друг друга, между тем как святые войны укликали их за тридевять земель, возникала и крепла в Европе, совершенно незнаемая в древности, стихия гражданственности – стихия, которая впоследствии поглотила все прочие, – я говорю о мещанстве, bourgeoisie. Купцы и ремесленники, обыкновенные жильцы городков, желая собственного суда и расправы, покупали право на оные у своего владельца, деньгами или услугами, а иногда, чувствуя себя в силе, возмущались просто, прибегали под защиту какого-нибудь соседнего владельца или епископа и дрались насмерть с теми, которые хотели по праву или но прихоти покорить их вновь; лукавили, ползали в бессилии и мятежничали опять до тех пор, пока сила какого-нибудь короля не уничтожала их дотла или сила обстоятельств не отстаивала до поздних времен. Случалось, что одна только часть города получала или брала право общины, отделялась стеной и нередко вела войну с соседами. Случалось, что сами короли производили деревни в слободы и города в общины, для населения их после язвы или разорения от врагов. Как бы то ни было, но эти коммюни (communes) не походили ни на Рим, ни на Спарту, где город был государство, ни на Лондон и Париж, где город – столица государства, ни даже на Тир, на Карфаген, на наш Новгород, которые владели областями, имели отдельный политический быт; это были просто города, иногда с неограниченным самоуправством внутри и часто без выгона за стеною. Но в стенах всех городов вообще, и вольных в особенности, кипело бодрое, смышленое народонаселение, которое породило так называемое среднее сословие. Не имея пяди земли, оно завладело силами и произведениями природы, наняло труды человека, отдало внаем свои способности. Оно дало купцов, ремесленников, художников, ученых, надело рясу священника, парик адвоката или судьи, нахлобучило шапку профессора, переоделось в пеструю куртку странствующего комедиянта; но всего важнее: оно дало жизнь писателям всех родов, поэтам всех величин, авторам по нужде и по наряду, по ошибке и по вдохновению. В них замечательно для нас то, что, родясь в эпоху мятежей и распрей, в сословии мещан, в сословии, понимающем себе цену и между тем униженном, презираемом аристократией), которая в те блаженные времена считала все позволенным себе в отношении к нижним слоям общества, – авторы воспитали в своей касте и сохранили в своих сочинениях какую-то насмешливую досаду на вельмож и на дворян. Они сторицею отплатили им равно за насмешки и подачки, гораздо обиднейшие насмешек. Не могши ступить за китайскую стену благородства, которую сторожили могилы по крайней мере двенадцати поколений (quartieri), авторы бросали чрез нее стрелы сатиры, комедии или эпиграммы, толковали сельской и городской черни об обязанностях господ, а между тем дух времени работал событиями лучше, нежели все они вместе. Изобретение пороха и книгопечатапия добило старинное дворянство. Первое ядро, прожужжавшее в рядах рыцарей, сказало им: «Опасность равна для вас и для вассалов ваших». Первый печатный лист был уже прокламация победы просвещенных разночинцев над невеждами-дворянчиками. Латы распались в прах. Ковы и семейные тайны знатных стали достоянием каждого. Дух зашевелился везде: он рвался на простор, оттого что телу пришло чересчур тесно. Открыли Новый Свет; новый волкан потряс Европу, утомленную папизмом. Войны протестантов на поле и на кафедре проявили духовность христианской религии во всей ее чистоте, а переводами на народные языки книг Священного писания она впервые стала знакома народу. С этих пор пророческий мистицизм, восточная роскошь описаний, иносказания и торжественность языка завладели всею поэзиею: мир Библии ожил под кистью Рафаэля, под пером Мильтона, отразился во всем и везде. Можно сказать: с той поры не преставала явная борьба двух начал политических, принявших на себя сперва краску религиозного фанатизма, а потом литературной исключительности. Реформаты отвергли католичество, оттого что оно впало в вещественность и вмешалось не в свои дела, захватив чужое добро. Мы сбрасываем с себя классицизм, как истлевшую одежду мертвеца, в которую хотели нарядить нас. И ничего нет справедливее: дуб – прекрасное дерево, слова нет; но дубовый пень – плохая защита от солнца. Зачем же вы привязываете детей к гнилушке, когда они могут найти прохладу под кудрявою березкою? Для живых надо живое.
Со всем тем эпоха возрождения наук и художеств не понимала таких полновесных истин и, восхищенная находкою знаменитых произведений древности, уверила себя, что они безусловный образец изящного и что, кроме их, нет изящного. Затем она принялась подражать до упаду грекам, а пуще того римлянам, которые сами передразнивали греков. Притом латинский язык был наречением веры и чрез духовных, служивших за секретарей, стал наречием прагматики; он же был и ходячею монетою всех училищ. Ученый не смел говорить иначе, как по-латыни, а писать и подавно, хоть от его вандало-римского языка Цицерон и в могиле зарылся бы вглубь сажени на три. Так было везде для ученого класса, или, яснее сказать, для педантов; но даровитые умы срывались со смычка, на который их спаривала с Аристотелем свинцовая схоластика, и пробивали новые тропы в области прекрасного. Одна Франция, имевшая столь обширное влияние на всю Европу и в особенности на словесность нашу, Франция живая, Франция вертляная, Франция, у которой всякий вкус загорается страстью, – постриглась в монахини и заживо замуровала свой ум в гробовые плиты классицизма. В то время как Италия владела уже Дантом, одним из самых творческих, оригинальных гениев земли; когда Кальдерон [238] населил испанскую сцену драмами, полными огня и простоты; когда Камоэнс выплыл на доске с разбитого корабля, держа над головою своих «Лузитан»; когда Англия, в мятеже волн и междоусобий, закалила дух Шекспира, великого Шекспира, который был сама поэзия, весь воображенье… эолическая поэзия Севера, глубокомысленное воображение Севера… в то время, говорю, Франция набивала колодки на дар Корнеля и рассыропливала Расина водою Тибра, с оржадом [239] пополам. Пускай бы еще она изображала древний мир, каков он был в самом деле, – но она не знала его, еще менее понимала.
238
Кальдерон (1600—1681) – испанский драматург.
239
Оржад (оршад; ф р.) – прохладительный напиток.
Французы нарумяппли старушку древность красным-красно, облепили ее мушками, затянули в китовые усы, научили танцевать менуэт, приседать по смычку. Бедняжка запиналась на каждом шагу своими высокими каблучками, путалась в хвосте платья, заикалась цезурами сверх положения, была смешна до жалости, скучна как нельзя более. Но зрителей и читателей схватывали судороги восторга от маркизов Орестов, от шевалье Брютюс, от мадам Агриппины [240] , лиц очень почтенных, впрочем, и весьма исторических притом, которые посменно говорили проповеди александрийскими стихами и обеими горстьми кидали пудрой, блестками и афоризмами, до того приношенными, что они не годились даже на эпиграфы. Да одних ли древних переварили французы в своем соусе? Досталось всем сестрам по серьгам. И дикая американка, и турецкий султан, и китайский мандарин, и рыцарь средних веков – все поголовно рассыпались конфетами приветствий, и все на одну стать.
240
Орест,
маркиз, шевалье Брютюс, мадам Агриппина. – Ирония Бестужева направлена против переделки французскими драматургами героев античной литературы и драм Шекспира: Орест – герой трилогии Эсхила «Орестея» (458 г. до н. э.) или драмы Еврипида «Орест»; Брютюс (Брут) – герой трагедии Шекспира «Юлий Цезарь»; Агриппина – героиня трагедии Ж. Расипа «Британии», историческое лицо: мать императора Нерона и по второму браку жена императора Клавдия.Зажмурьте глаза – и вы не узнаете, кто говорит: Оросман [241] или Альзира [242] , китайская сирота или камер-юнкер Людовика XIV. Малютку природу, которая имела неисправимое несчастие – быть не дворянкою, по приговору Академии выгнали за заставу, как потаскушку. А здравый смысл, точно бедный проситель, с трепетом держался за ручку дверей, между тем как швейцар-классик павлинился перед ним своею ливреею и преважно говорил ему: «приди завтра!» И как долго не пришло это завтра, а все оттого, что французы нашли божий свет слишком площадным для себя, живой разговор слишком простонародным и вздумали украшать природу, облагородить, установить язык! И стали нелепы оттого, что чересчур умничали.
241
Оросман – герой трагедии Вольтера «Заира» (1732).
242
Альзира – герой трагедии Вольтера «Альзира, или Американцы» (1736).
Чудное дело: французы, столь охочие посмеяться и пошалить всегда, столь развратные при Людовике XV и далее, словно вместо епитимьи, становились важны, входя в театр, стыдились услышать на сцене про румяны и слово обед изъясняли перифразами, как неприличность! Французы, столь пылкие, столь безрассудные в страстях, восхищались морожеными, подкрашенными страстями, не имевшими в себе не только правды, но даже и правдоподобия! Французы, у которых так недавно были войны Лиги [243] , Варфоломеевская ночь [244] , аква-тофана [245] и хрустальные кинжалы Медицисов [246] , пистолет Витри [247] и нож Равальяка [248] , у которых резали прохожих на улицах середи белого дня и разбивали ворота ночью запросто, – на театре боялись брызги крови, капли яду, прятали все катастрофы за кулисы, и вестник обыкновенно выходил рапортовать о них барабанными стихами. Мало этого: не смея драться перед зрителями, французские герои не смели ни поесть, ни вздремнуть, ни побраниться перед ними [249] , – котурны поднимали их до облаков. Кроме того, Аристотелева пиитика, растолкованная по-свойски, хватала вас за ворот у входа и ревела: «Три единства или смерть! Признавайтесь: исповедуете ль вы три единства?» И, разумеется, вы крестились и говорили: «Да разве я, как гриб, вырос под сосною! Разве я не сидел на школьной лавке!» И вот вас впускали в театр; и вот вам заказывали накрепко сморкаться и кашлять; и вот вам говорили: «Эта запачканная занавеска – храм эвменид или дворец тирана (имярек); действие не продолжится более суток (скомканных в четыре часа, не исключая и междудействий); а всего покойнее, что оно не укатится далеко, и будьте вы хоть подагрик, все-таки догоните его не задыхаясь». Жалкие мудрецы! И они еще уверяли, что вероятность соблюдена у них строго… Как будто без помощи воображения можно забыться в их сидне-театре более, чем в английском театре-самолете, не скованном никакими условиями, никакими приличиями, объемлющем все пути, всю жизнь человека! Неужто легче поверить, что заговорщики приходят толковать об идах марта в переднюю Цезаря [250] , чем колдованыо трех ведьм на поляне? Ужели воображение, как извозчик, нанимается только на день и боится перейти, через улицу, чтоб не получить насморка? Ужели оно лучше поймет напыщенный, чопорный, условный язык, которым не говорила ни одна живая душа, нежели обычное между людьми наречие?
243
…войны Лиги… – то есть войны между католиками и протестантами во Франции в конце XVI в.
244
Варфоломеевская ночь – ночь на 24 августа (день св. Варфоломея) 1572 г., когда католики по приказу французского короля и духовенства устроили в Париже резню гугенотов, то есть протестантов (сторонников кальвинизма во второй половине XVI в.). Было убито несколько тысяч человек.
245
Аква-тофана – яд.
246
Медицисы – династия Медичей, флорентийский род, игравший важную роль в политической и экономической жизни Италии с начала XIV до середины XVI в.
247
Витри – начальник королевской гвардии при Людовике XIII.
248
Равальяк Франсуа (1578—1610) – убийца французского короля Генриха IV (1553—1610).
249
Что вытерпел Корнель, позволив в своем «Сиде» пощечину!.. Волътерова Мариамна упала оттого, что какой-то шалун закричал при отравлении: «La reine boit!» «Королева пьет!» (фр.), (Примеч. автора.)
250
…Заговорщики приходят толковать об идах марта в переднюю Цезаря… – «Иды», праздпики, посвященные Юпитеру, отмечались у древних римлян в 15-е числа марта, мая, июня и октября (и в 13-е числа других месяцев). Цезарь был убит 15 марта 44 г. до н. э.
Как ни противуестественно все это, но все это сохранилось в целости до 1820 года. Франция побыла республикою, побыла империею; революция перекипятила ее до млада в кровавом котле своем, но старик театр остался тем же стариком. Ломая алтари, Франция не тронула точеных ходулей классицизма; она отрекалась веры и осталась верна преданиям Баттё [251] , стихам Делиля, так что когда русский казак сел на даровое место в Одеоне [252] , в 1814 году, оп зевал от тех же длинных, длинных монологов, от которых зевать изволил и Людовик XIV, с тою только разницею, что революционер Тальма [253] осмелился не петь, а говорить стихи, проглатывать цезуры и ходить по-человечески, а не гусиным шагом.
251
Батте Шарль (1713—1780) – французский эстетик и педагог; Делиль – французский поэт, переводчик; сторонники классицизма.
252
Одеон – концертный зал в Париже.
253
Тальма Ф. (1763—1826) – французский трагический актер.
Но не вся литература французская катилась по театральной колее. Смерть Людовика XIV выпустила на волю умы и нравы. Придворное волокитство превратилось в разврат, ханжество – в вольнодумство. Материализм закабалил философию. Рабле, проницательный ловец слабостей общества, и Монтань [254] , глубочайший исследователь слабостей человека, оба романтики первой степени – были забыты. Мольер и Лафонтен [255] , два гения, которые посреди всеобщего лицемерства и ползанья умели сохранить искренность и смели говорить правду, – пошли за бесцен. Вольтер, с дружиною энциклопедистов, овладел всем вниманием Европы, Вольтер, который был трибуном своего века, представителем своего народа. Гордый ползун, льстец и насмешник вместе, скептик по рождению и остроумец по ремеслу, оп первый своими сказками научил вольнодумство наезднической стрельбе насмешками. Вольтер был Диоген XVIII века, но Диоген-неженка, Диоген с ключом на кармане, Диоген, который не только смеялся над людьми и богами, но льстил богу и людям.
254
Монтань (Монтень) Мишель де (1533—1592) – французский писатель-моралист.
255
Лафонтен Жан (1621—1695) – французский баснописец.
Как ни велика была, однако ж, власть Вольтера, даже у нас, где иные до сих пор считают его, жалкого болтуна, величайшим философом, Вольтер не опередил своего века. Своевольный, оригинальный в родах сочинений, им созданных, он от души копировал в «Ганриаде» древнюю эпопею, смеялся над мужиком Шекспиром и, не веря ничему, набожно веровал в предания французского театра. Можно судить, что он был по плечу своим современникам, когда Академия избрала его в свои члены – за «Орлеанскую деву», поэму, пятнающую век свой! И Франция рукоплескала этой поэме, в которой он волочил по грязи священное имя Иоанны д'Арк и отдавал посмеянию чистейшую славу ее предков!
Но романтизм имел представителя и в эту пору вещественпости: то был независимый чудак Руссо. До него, около него, в политике, в законоведении, в художествах, в: поэзии, ученые не видали ничего выше греков и римлян, – идеал совершенства был у них назади. За утопией рылись они в земле, а не в небе. Напротив, блестящий сон Руссо, увлекательный парадокс Руссо, отверг не только все обычаи общества, но извратил и самую природу человека, создал своего человека, выдумал свое общество. Правда, подобно Платону, он заблудился в облаках, он не достиг истины, главного условия поэзии; но он искала ее, он первый, хотя и в бреду, сказал, что мир может быть улучшен иначе, как есть, иначе, как было. Дон-Кихот утопии, он ошибся в приложении; но начала его были верны. Поэт без рифм, мыслитель без педантства, он составил звено между материализмом века и духовностью веков.