Статуи никогда не смеются
Шрифт:
— Осталось.
Дверь комнаты открылась, показалась голова Корнелии:
— Кто пришел?..
— Это я, дорогая Корнелия, — ответил ей Петре. — Я думал, ты спишь.
— Не могу уснуть. Мне хотелось бы немножко поболтать с вами. Я думала, что в городе не так рано ложатся, как у нас в Инеу.
— Пора спать, — угрюмо проговорил Герасим. — Утром на работу.
— Я работаю вечером, — сказал Петре. — Если хочешь побеседовать со мной, дорогая Корнелия, то я с большим удовольствием. Постараюсь заменить брата.
— Тогда я накину что-нибудь, — сказала Корнелия и скрылась.
— Что ты не даешь ей спокойно спать?
— A-а, если она тебя интересует, тогда другое дело… Пожалуйста.
— Да
— Тогда чего тебе надо? Бедная девушка приезжает из Инеу, чтобы найти себе мужчину, а ты хочешь, чтобы она вернулась домой ни с чем? Я немножко развлеку ее. — Он подмигнул.
Герасим хотел дать ему пощечину, но потом передумал. Он лег и натянул одеяло на голову. Прошло всего несколько минут, и он услышал, как Петре вошел к Корнелии. Герасим старался уснуть, но сон бежал от него. Потом до него донесся пронзительный смех Корнелии, он прислушался, Корнелия снова засмеялась:
— Ой, Петре, не щекочи меня…
«Надо бы войти к ним, — сказал себе Герасим, но тут же раздумал. — Чего я буду соваться? Она вооружена отцовскими советами, а Петре… Ну что ж, это его дело».
— И ты говоришь, что у тебя много подушек? — послышался голос Петре.
— Восемь, — ответила Корнелия и снова засмеялась.
— Больших?
— Петре!..
— А виноградники у вас есть?
— Два гектара…
— А сколько это дает вина?
— Петре!.. Петре!..
— Тише, а то услышит Герасим.
Герасим снова натянул на голову одеяло. Ему вспомнилась Анна, ее шелковистые волосы, белые руки, и он сжал кулаки.
Корнелия еще несколько раз принималась смеяться, потом больше ничего не стало слышно из соседней комнаты.
Утром, проснувшись, Герасим увидел, что Петре курит, сидя на краю кровати.
— Что с тобой? Почему ты не спишь?
— Не хочется… Слушай, ты знаешь, что за женщина Корнелия? Пылкая, как норовистая лошадь…
— Ты спал с ней?
— Она сама захотела, — пожал плечами Петре. — Чего мне отказываться? Почему бы ей не уехать от нас довольной?
С этого дня Корнелия перестала замечать Герасима. Она все время проводила с Петре, а тот выполнял все ее желания. Он водил ее в кино, где показывали Тарзана и Тома Микса, гулял с ней вечером по проспекту, ужинал с ней в «Трех вшах».
Корнелия уехала домой в Инеу через две недели счастливой. Она не знала, что у Петре и в мыслях нет на ней жениться.
2
Маляры с вагоностроительного завода согласились бесплатно побелить здание уездного комитета. Бэрбуц прогуливался под лесами и был так горд, как будто это здание принадлежало лично ему. Он вступал в разговоры с рабочими, обедал вместе с ними в столовой, вспоминал случаи из своей жизни, рассказывал им о забастовках на электростанции и смеялся каждой шутке маляров. Он хлопал их по плечу, угощал папиросами и обещал летом послать всех отдыхать в Монясу, в профсоюзный дом отдыха. Одного маляра он даже пригласил на воскресенье к себе домой, угостил. И когда тот предложил побелить и его комнаты, охотно согласился.
Бэрбуц, пожалуй, был бы всем доволен. Если бы не эта проклятая проблема сборки станков на ТФВ, у него бы ни о чем голова не болела. Теперь из-за Хорвата, который потребовал созыва уездного комитета (и именно в воскресенье, черт бы его побрал), он должен был сидеть здесь, в своем кабинете, до одиннадцати часов, ожидая, когда прибудут товарищи из волостей, и рассматривать силуэты лесов, вырисовывающиеся на прозрачном шелке занавески. Даже сигареты ему разонравились. Сквозь обитую дверь из коридора доносились голоса, он узнал громкий смех Хорвата. Неизвестно почему Бэрбуц почувствовал необъяснимую ненависть к Хорвату. Как это он может так заразительно смеяться,
словно ему вовсе не нужно решать сложные проблемы! Как ни старался Бэрбуц, он не мог представить себе, чем занимается этот человек в свободное время. Бэрбуц знал, что у Хорвата есть дочка, но он ее никогда не видел. Он попробовал вообразить себе детское личико, наделив его чертами Хорвата, и расхохотался. Потом он вспомнил о Мирче, о своем сыне, и его охватило приятное чувство, как некогда в детстве, когда, проходя мимо булочных, он вдыхал запах свежевыпеченного хлеба. Да, из Мирчи выйдет тот новый человек, о котором пишет Хырцзу на трех столбцах в «Патриотуле». Он видел сына уже взрослым: военным, в мундире с нашивками и орденами, или дипломатом, которого ожидает у подъезда машина. «Во всяком случае он будет большим человеком», — решил Бэрбуц. Он вышел в коридор. Поздоровался за руку с собравшимися у дверей товарищами. Ему было приятно видеть, как они посторонились, пропуская его. Один из них был из Ширин, он узнал его:— Ну что, Пантя, что слышно у вас в Ширии?
Пантя вздрогнул. Это был маленький человечек с зелеными, всегда полузакрытыми глазами. Ответ его звучал почти как военный рапорт.
— Сельскохозяйственные рабочие сидят и загорают. У них нет работы.
— Как это так? Сейчас, в разгар полевых работ?
— Да. Кулаки нанимают только молдаван. Это их устраивает. За еду, то есть за мамалыгу с луком, молдаване работают по шестнадцать часов в сутки. Ползают на четвереньках. А местные батраки вступают с ними в драку. Нищета, товарищ Бэрбуц… Почему вы никогда не заглянете к нам? Я сплю с револьвером под подушкой…
Бэрбуц повернулся к ним спиной, прошел четыре шага до конца ковра и внезапно обернулся. Люди смотрели на него молча, с уважением, с некоторой робостью. Только Хорват стоял, засунув руки в карманы, и рассматривал фотографию Бэрбуца, выступающего на митинге. Бэрбуц сидел на плечах у рабочих, сжав кулаки, весь подавшись вперед, повернув голову к фотоаппарату, который увековечивал его. Хорват вспомнил, что где-то уже видел эту фотографию, но где именно, забыл.
— Плохо вышла, — услышал он за своей спиной. Обернувшись, посмотрел Бэрбуцу прямо в глаза.
Бэрбуц опустил глаза, как будто устыдился чего-то. Хорвату в этот момент показалось, что Бэрбуц уже не тот энергичный человек, каким он был некогда, способный руководить забастовкой. Теперь это был человек, у которого не хватило бы мужества откровенно поговорить с кем бы то ни было, совсем другой человек, и он только теперь начинает его узнавать. Бэрбуц тоже, словно впервые, открывал для себя Хорвата, только у него это усиливалось необъяснимой, страшной ненавистью, идущей откуда-то изнутри. Все же он улыбнулся:
— Слушай, Хорват, а ты совсем не изменился.
— А вот ты стал как будто другим. Не узнаю я тебя, Бэрбуц. Ты, как женщина, которая без краски и пудры чувствует себя плохо.
— Ты всегда шутишь, Хорват…
— Не всегда.
— Ну, ладно, оставим это. Ты думаешь, что, если мы заставим барона собрать станки, дела на ТФВ выправятся?
— Выправиться не выправятся, — ответил, помедлив, Хорват. — Думаю, что наоборот. Если барон вынужден будет уступить в этом, он постарается помешать в другом. Ты же не считаешь, что он добровольно признает себя побежденным. Это называется классовой борьбой.
— Опять ты говоришь громкие фразы… Когда ты отвыкнешь от этого, Хорват? Я думал, что через год-два и ты придешь работать в уездный комитет, в бюро, но боюсь, что с такими умонастроениями… просто не знаю…
— Не расстраивайся, товарищ Бэрбуц. Главное, чтобы мы собрали станки. А там видно будет. Интересно, что скажут сегодня. Вот и товарищ Суру… Я думаю, можно начинать заседание.
Прежде чем войти в зал, Хорват отвел Бэрбуца в сторону:
— А ты как, Бэрбуц, ты за сборку станков?