Стена
Шрифт:
С тех пор, как он рассказал мистеру Роквелю о днепровском корабле, поведение англичанина резко изменилось. Следующий день он вообще не выходил из своей комнаты, бесконечно писал письма и просил Григория отправлять их в разные города, а на осторожные вопросы по поводу поездки в Венецию лишь нетерпеливо отмахивался. Григория так и подмывало заглянуть в эти письма, но он не решался: дьяк в Москве подобных указаний ему не давал.
А потом мистер Роквель и вовсе заявил, что планы его неожиданно поменялись и он должен срочно вернуться в Англию по безотлагательному делу. Григорий Колдырев может со спокойной душой ехать в Москву, их совместное путешествие окончено.
— Буду
— Кукуй.
— Да-да… Я хочу написать ему письмо, и если вы это письмо передадите, буду вам безмерно благодарен. Безмерно.
— Передам, чего ж в том сложного, — пожал плечами Григорий.
Отъезд он назначил на следующее утро. А остаток дня провел на канале, пройдя вдоль него почти до моря: в этой плоской местности его синева угадывалась издалека. Некогда оживленная дорога к морю была совершенно пустынна. Между камнями, по которым некогда весело звякали подковы, вовсю росла трава, а кое-где поднимались и вполне оформившиеся деревца. Здесь, в сердце Европы, за несколько часов он не встретил ни одного человека.
Возвращался он тоже вдоль канала, заросшего тростниками и камышом, с редкими просветами чистой воды. Вот откуда бесконечные жирные караси, которыми все потчует их трактирщик…
Уже в самом Брюгге, проходя в сумерках мимо красивых каменных домов с забитыми досками окнами, мимо пустых дверных проемов, из которых тянуло могильной сыростью, Григорий Колдырев вдруг понял, как же его тянет назад, в вечно оживленную, шумную Москву. То, о чем он запрещал себе думать все эти месяцы, то, что постоянно забивалось новыми впечатлениями, прорвалось и закрутило его, как водоворотом.
Домой! Домой!
Почему-то совсем не к месту вспомнилось ему, как воскресным днем в Париже его увлекла с собой возбужденная толпа. Он и не пытался разобраться, куда спешат все эти радостно взволнованные, приодевшиеся по случаю праздника люди — мужчины, женщины, дети, — просто, поддавшись общему порыву, последовал с ними. И оказался на Гревской площади, посреди которой стоял помост, а на нем — несколько добротных виселиц. Детей и женщин обычно несговорчивые парижане охотно пропускали поближе к ней, в первые ряды.
На помост вывели молодого человека, судя по платью, аристократа. «Убийца Растиньяк!» — выдохнула площадь. И замерла в ожидании. Григорий смутился и начал потихоньку выбираться из толпы. Но когда площадь возмущенно загудела, обернулся. Несчастный болтался в петле, которая, видно, не затянулась до конца. Его лицо было передернуто судорогами и покрыто багровыми пятнами, глаза почти вывалились из орбит. Руки были стянуты за спиной, но он отчаянно дергал ногами. Из коротких штанин, чуть прикрывавших колени, по ногам стекала зловонная смесь мочи и жидкого кала. Григория стошнило. В этот момент палач уцепился за перекладину и надавил ногами на связанные руки осужденного, прервав его конвульсии.
— Мерзавец, — заметил побледневшему Григорию прилично одетый горожанин. — Ускорил смерть, не дал насладиться. И вообще, повешение — это скучно. То ли было в прошлое воскресенье, когда казнили сумасшедшего, покушавшегося на самого короля. Его колесовали, представляете? Палач перебил прутом руки, ноги и грудину, а потом его положили на тележное колесо и подняли вверх, лицом к небу. Так он умирал, а переломанные руки-ноги свисали вниз!
Вечером того же дня Григорий обнаружил на штанах — он их подвязывал шнурками к камзолу, как давно мечтал, — какие-то дырочки, словно прожженные. Их увидел и
обычно погруженный в свои мысли сэр Роквель и словно обрадовался:— И вас, мой друг, не миновала чаша сия! Поздравляю, теперь мы с вами настоящие парижане. Только парижская грязь обладает таким уникальным свойством: попадая на материю, проедать в ней дырки.
Нет, домой! Домой!
Какое же счастье, что там, на закрытом тучами востоке, у него есть свой дом.
Москва
Кремль
(1596–1608)
Ах, улицы московские! До чего ж вы широки! В два, а то и в три раза шире, чем в европейских столицах. В морозный день по плоским деревянным плахам — звонко так, цок-цок-цок — стучат высокие каблучки московских красавиц. Саму девицу-красавицу и не видно под шубой да платками, пар изо рта закрывает румянец щек, о каблучках можно только догадываться под длинной одеждой… Но их слышно — и от фантазий не удержаться!
Отрочество и юность Григория пролетели в Белокаменной, и московские приятели — а их у легкого характером и не жадного до денег Колдырева имелось множество — все как один, с некоторой завистью, считали его баловнем судьбы.
Еще задолго до того, как уйти на покой, думая о будущем своего Гришки, Колдырев-старший отправил его в Москву. Годунов затевал на Руси новые преобразования, в его правление вновь стали нужны люди грамотные, и второй смоленский воевода Дмитрий Станиславович Колдырев решил, что сына нужно сызмальства готовить к государевой службе.
Григорию только-только сравнялось двенадцать, как он был отдан на обучение в школу при Посольском приказе. Приказ — это московитское ведомство иностранных дел — имел свое собственное учебное заведение, проявившееся как раз при Годунове. А сам Посольский приказ был создан еще при отце Грозного — Василии Третьем, чтоб иностранных послов, приезжающих в Московию, встречать еще на границе и сопровождать прямиком до государевых палат. Чтоб такого никогда не случалось: коли не знаешь языка, так тебя никуда и не допустят. Да чтоб «немчурой безгубой» важного иностранного гостя часом не обозвали, будь он хоть шведом, хоть греком. Разве что поляков именовали у нас иначе: «ляхами» — ну, да их язык почти что русский, только шипу много.
Служба посольского толмача, переводчика с разных иноземных языков, особливо почетною в Приказе не почиталась. Но именно в изучении языков Григорий обнаружил большие способности и немалое усердие. С помощью нескольких иноземцев, на ту пору живших в Москве на Кукуе, он быстро стал понимать польский и французский, выучил шведский, а потом — и английский.
Но лучше всего Гришке давался немецкий. Язык ему нравился: речь четкая, все сразу на свои места ставит. Даже сама фраза строится так, что смысл никак не переиначишь. Немецкий толмач, прибывший в Москву с какими-то торговцами, заметил Григорию:
— Среди немцев очень много любителей пофилософствовать. И немецкая философия в мире, поверь мне, еще станет известнее, чем греческая или римская. Потому что с таким логичным языком нельзя не стать нацией философов.
Нравились Колдыреву-младшему и сами немцы. Они, как правило, говорили то, что думали. Не строили козни после улыбчивых речей, как поляки, не рассыпались в любезностях, чтобы потом начать скупердяйничать, как французы, не принимали надменный вид, будто каждый морской капитан у них — что наш Рюрикович, как англичане. И нередко проявляли, быть может, излишнюю чувствительность, особенно пропустив пару стаканчиков, — что неуловимо роднило их с русскими. Кроме того, немцы были всегда точны, трудолюбивы и в работе изобретательны, а это Гриша с детства ценил пуще всего — сам стремился, глядя на них, быть таковым. Хотя получалось, признаться, не всегда…