Стены Иерихона
Шрифт:
Метнул взгляд на картежников. Они сидели неподвижно, словно уснув.
– Чувствую, вот, кажется, уже здесь, под рукой, но доходит дело до доказательств, нет их у меня-ни в столе, ни у него в карманах, ни в служебных счетах. Чего бы я не дал, только бы выявить симптомы.
Глаза Сача горели. Ельский улыбнулся.
– В глазах ваших, - с неподдельным восхищением отозвался он, - пылает энтузиазм ученого. И давно вы начали свое исследование?
– Восемь месяцев!
Много! В таком случае, нахмурился Ельский, нет тут ничего.
Ни щелочки не отыщешь! Ниточки из
Касается вроде бы лишь одного, а скисает сразу целая группа. И тогда шансы у молодых набирают темп, ибо естественная смерть-слишком медленный процесс. Он вспомнил оброненную капитаном в поезде фразу и изрек:
– Не мертвых, живых хоронить-вот искусство!
Сач подался вперед.
– Я это сделаю!
Ельский удивился:
– Что это вы такой горячий?
Молодой человек снова крепко сплел руки. Сердце у него заколошматило. Вот этого, клялся Сач сам себе, он не скажет!
Это уж его личное дело. Его и ее. Он судорожно проглотил
слюну. Сейчас, сейчас, что бы ответить? И он напыщенно произнес:
– Таково наше движение!
– И тотчас же, словно школьник, насупился.
Ельскому это не понравилось. Он предпочел бы не вспоминать о доказательствах, которые приводили его приятели на даче у Дикерта, убеждая друг друга, что даже наирадикальнейшее движение будет нуждаться-на самом верху-в многоопытных чиновниках. Подпольная газетка раздувает заговор, служебная бумага гасит его. Действия кончаются там, где начинается бумага.
Она превращает действия в акты. В папки с делами! Как? Да с помощью таких вот Ельских, расположившихся за письменными столами, словно в спасательных лодках. А сейчас на Ельского-с ним это порой случалось-как раз и напал страх за свое будущее, ибо в Саче бурлила дикость. Он встречался с нею все чаще. Она ничуть не походила на тот давнишний пыл, который служил детонатором для различных движений, дикость превращалась словно бы в программу; была не средством, а целью. Он не мог понять этого, задавался вопросом, что она несет с собой. Но то была тайна далекого будущего, иными словами, тайна самых молодых.
– Как вы попали к Черскому?
– спросил он Сача.
– Вас кто-то из Варшавы рекомендовал ему?
Сач неторопливо покачал головой. Не так уж он глуп!
– Вот еще!
– возразил он.
– Из Варшавы, этого еще недоставало! Из деревни, через отца, приходского священника, господина старосту. Теперь у политиков на деревню большой спрос. Как и всегда, впрочем, на людей худого происхождения, которые были бы обязаны своей судьбой благодетелю. Таким меня и считает Черский. Я при нем о Варшаве и не вспоминаю. Пусть себе распинается, дескать, из мальчишки, пасшего гусей, сделал секретаря. Преданная душа. В огонь бросится! Это я?!
В дверях показался Черский. Выигранное с Ельским спустил, да еще проиграл чуть не втрое больше.
– Господин Сач, - крикнул он.
– Ну и поставили же вы столик. Ножки шатаются, словно зубы после драки. Подложитека чего-нибудь, чтобы он так не качался.
Он смотрел на Сача, державшего
в руках вырезку со статьей.Тот сложил ее пополам. Ельский побледнел. Черский внимательно наблюдал за руками Сача. Сейчас спросит! Какое спокойствие.
Сач складывает и складывает. Вчетверо, и еще, и еще раз.
– Достаточно!
– решает он, глядя на маленький, плотно спрессованный бумажный квадратик.
– Чтобы подложить под ножку стола.
III
Кристина Медекша воскликнула:
– Сиротка, бедняжка, родителей у него нет, может, отдать ему немножечко своих?
Чатковский фыркнул и промолчал. Теперь пауза, ибо сейчас она примется перечислять их, одного за другим. Он знал это наизусть.
– Папа, - начала она, - мама, - после тонюсенького большого пальчика с узким ноготком, словно он появился на свет в наперстке, в ход пошел указательный, - ее второй муж, это три, и госпожа Штемлер, самая дорогая сердцу моего отца дама вот уже семнадцать лет, это четыре.
Тут следовало изобразить изумление, что она единственный в семье ребенок! Чатковскому юмор Кристины напоминал маленький дачный поезд, спустя час он у цели, но сперва остановится на всех, не пропуская ни одной, станциях.
– И подумать только, - черные глаза Кристины вспыхнули, как того требовал обряд свершения такого рода открытия, - что от этих двух пар родилась одна лишь я!
Она перевела дух. Ни звука в ответ! Чатковский не воскликнул:
"А барышни Штемлер?" Он-то знал, что теперь наступает их черед!
– Ибо обе барышни Штемлер, - пояснила она, - от первой жены господина Бронислава Штемлера. Тетя Реги-вторая.
Чатковский спохватился и вовремя удивился.
– Тетя?
– широко открыл он рот.
Кристина ему нравилась. Какие она рожи строит! Не может удержаться от смеха, вот-вот, кажется, скажет что-нибудь язвительное, вот-вот с кончика языка слетит колкая шуточка. А потом вдруг вздохнет, и глаза ее засияют нежностью. Губы строго сжимаются. По отношению к госпоже Регине Штемлер она не позволит себе ни малейшей бестактности. О, никогда! И обрушивается на Чатковского:
– Это самая старая дама, которую я знаю. Я выросла у нее на коленях. С малых моих лет ежа была для меня "тетей".
И снова веселье, упрямство, взрыв, дабы уж не принимали ее слов совсем всерьез. Чатковский выжидает. Знает, что теперь должно наступить. И потому морщится. Тогда Кристина делает вид, что разгневана.
– Что вы рычите, - восклицает она, довольная, что все идет как надо. Она клялась, что госпожа Регина-тетка. Сама мысль об этом заставила Чатковского рассмеяться. Ее вина?
Кристина вскочила. Звонок. Он тоже поднялся. Она его удержала.
– Вам незачем выходить в переднюю! Я открою сама.
И этому мне следует научиться, покачал головой Чатковский.
Никому, упаси боже, не позволено тут вести себя как у себя дома. Она не любит ничего такого. Стакан воды? Вы хотите принести! Вы же не знаете, где кухня. У нее никто не найдет ни гостиной, ни столовой, ни телефона. Чатковский поначалу злился.
– И тем не менее попадаешь сразу чуть ли не в постель!
– проворчал он себе под нос.