Стены Иерихона
Шрифт:
И он тоже закричал, вкладывая в свои слова всю душу:
– Клянусь! Я не изворачиваюсь.
Но она не дала ему говорить. Сказала со злой издевкой:
– Так я и поверила.
– На губах ее заиграла презрительная улыбка.
И она опять схватилась за сумочку. Оскорбленная, по-детски разобиженная, мечтающая унизить.
– Я плачу за себя.
– Она так разнервничалась, что никак не могла достать денег из кошелька. Монетки, лежавшие на кожаном его дне, не давались в руки. Он удивленно смотрел на нее. С самого же начала был у них такой товарищеский уговор, что каждый платит за себя. Что с ней случилось? К чему такая демонстрация?
А ее прямо-таки подмывало порвать. Такое чувство
Единственное слово, которое еще может что-то объяснить, застревает в горле. Даже если оно уже вертится на языке, не соскакивает с него, неловко ему как-то. А-нет! Ведь все равно сердца, мысли, уши закрыты перед ним. Часто одни только уши, их просто заткнули руками.
– Скажу, все скажу, - простонал Сач.
Глаза ее не сразу потеплели. Злоба мгновенно опустошает в душе огромные пространства, словно молния, растапливающая металлический предмет. Возрождаются они не скоро. Сам он был готов сказать все, но не было у него для этого готовых слов. Он достал бумажник. Начал рыться в нем.
– У меня тут письмо, которое я давно вам написал, - прошептал Сач. И продолжал искать. Пояснил то, что и так было ясно: - Письмо об этом деле.
Значит, это целая история, и длинная. Аня закивала головой.
Как под пятном на коже, открывала она застарелую болезнь. Все в мире ведет двойную жизнь.
– Может, вы влюбились в Бубу Черскую?
– Это была дочь Черского от первого брака, девушка очень красивая, которая утренние часы проводила на корте, послеобеденные-в холостяцких квартирах, а вечерние-в посольствах.
Юлек печально, немного разочарованно взглянул на Аню.
Самая нежная женщина умеет быть самой нежной лишь внешне.
К ее словам, поведению, поступкам всегда примешивается что-то мелочное. Но Аня спрашивала серьезно. Ведь между ними никогда не было и речи о любви. Одно только слово, как нажатие кнопки, могло открыть им их чувство. В тот миг они были слепы.
– Она отвратна!
– Несмотря ни на что, он посчитал, что должен удовлетворить любопытство Ани.
– Дочь, достойная своего отца.
Она все еще пыталась закрыть сумочку. Юлек протянул над столом обе руки и сжал в них ее ладони.
– Дочь вора, вора, вора!
– кричал он все громче. Она не могла освободиться от его рук.
– Так чего же вы его не схватите? Неужто он вас околдовал?
– На столе лежало письмо Ане об этом деле, давно уже написанное Юлеком.
Он уставился на него диким взглядом, словно хотел прочитать письмо сквозь конверт.
– Дорогая Аня!
– начал он с обращения.
– Сегодня вы должны узнать от меня всю правду. Уже полгода я страшно терзаюсь, хотя я все сделал так, что не вижу никакой возможности что-нибудь переменить; у меня нет оснований сказать, что я освободился, ибо способ, которым я решил эту трудную задачу, не помогает мне в моей миссии тут.
Он перенес взгляд с конверта на лицо Ани, но задержался на ее носике, словно на пороге, не смея посмотреть в ее глаза.
– Миссия!
– вздохнул он.
– Может, и не подходящее слово к шпионажу, но так я понял свое задание. Начинать жизнь, когда уже знаешь, что она такое, начинать с чего-нибудь подооного можно только тогда, когда трактуешь собственное свинство как самопожертвование. Иного выхода нет, если, конечно, сам гы просто-напросто не свинья.
В его чашке кофе уже не осталось, он машинально отпил чуть-чуть из той, которую она давно отодвинула от себя.
– Если бы это была работа только для Папары... постепенно я, однако, забыл об этом, думая о вас, о вашем отце, о самом себе. Мы должны
были отомстить за него, опозорить человека, который убил вашего отца. Это наш святой долг. Вся моя жизнь отдана тому, чтобы помочь вам в этом. Возьмите ее. Но на одно я не пойду. На то, чтобы опозориться самому.Она смотрела на Сача, который постепенно загорался. Не известно, что он прочитал в ее глазах, но он вдруг рассерженно воскликнул:
– Не из-за страха, и речи о страхе тут нет. Я не говорю о тюрьме, о приговоре, о лагере. Я говорю о том, чтобы опозорить душу. Разве ваш отец согласился бы на то, чтобы ради этой мести вы покрыли себя позором? Никогда, и вы об этом знаете. Но разве вы не считаете, что путь к отмщению вообще должен исключать какую бы то ни было подлость. Странно, конечно, набрасывать кому-нибудь на шею петлю и заботиться о том, чтобы она была безупречно чистой. Но всякая нравственность и честь принадлежат миру самых больших чудачеств. Я знаю, что очень переживал бы потом, если бы помог вашему отцу на том свете восторжествовать над Черским, пойдя на низость.
Аня Смулка была человеком чести. Так она и прожила до сих пор. Но она была слишком женщиной, чтобы не перенимать морали и взглядов мужчины, который был ей в данный момент близок.
– Но вы ведь согласились шпионить, знали, что вам придется войти к человеку в доверие, знали, что затем предадите его. Одно это уже отвратительно.
Он пристально посмотрел на нее. Интересно, только ли сейчас это пришло ей в голову или она уже давно так о нем думает.
– Нравственность-это искусство обходиться маленьким свинством там, где можно было бы совершить большое.
Какое-то время казалось, что беседа на столь отвлеченные темы вот-вот угаснет, но Сач вдруг ни с того ни с сего начал вспоминать:
– Прямо на юг от Бреста, в получасе езды на машине, есть маленький фольварк Тузин, принадлежащий Некежицким, большим друзьям Черского. Земли там всего моргов триста', пополам с водой. Торф, песок, луга, огражденные дамбами. Птиц-масса.
Рыбы еще больше, на ней держится все хозяйство, вокруг нее все и вертится. Некежицкий, как продаст рыбу-тотчас же в Брест, человек он компанейский, соберет людей, повытянет их из учреждений. Наконец-то, радуется он, с рыбоводством покончено, теперь полный покой. Но речь идет не о покое, а о деньгах.
Пошумит он несколько дней так, что весь город о нем только и говорит. Политик он завзятый. Пьет с воеводой, со старостой, с Черским, пока не заставит каждого отречься от чего-нибудь.
Начинает он с второстепенных министров или важных, но бывших. После закуски все согласны с ним, что это сволочи.
Тогда он переводит разговор на другую тему, но ненадолго, опять берется за свое, опять набрасывается на какого-нибудь сановника, и так забирается все выше и выше, наконец остаются лишь президент, маршал2, может, еще Бек3. В пьяном угаре гости Некежицкого ничего не соображают, ничего не слышат. Он тщедушньш, черный, кожа прозрачная, то и дело ему плохо, льнет к каждому, пристает, угрожает, добиваясь не аргументами, а непрекращающейся мольбой того, чтобы в конце концов все с ним согласились, что эти трое тоже сволочи. И наконец услышит, чего ему хочется. Лицо у него меняется, будто ему предложение сделали, а он еще терзается сомнениями. Искренним ли было признание, не для того ли только, чтобы от него отвязаться, серьезно ли сказано, не в расчете ли на то, что он пьян и позабудет. Нет! Нет! Сволочи! Сволочь-его любимое определение, зачем нужны какие-то еще, лишь затуманивающие суть дела нюансами. Рассветает. Пьянствуют обычно в гостиничном номере, большом, переоборудованном под столовую, с диванчиками по стенам. Двери заперты, все в своем кругу, чужих никого, кощунственных речей никто не слышит, но он-то слышал.