Степан Бердыш
Шрифт:
— Батюшка Степан Ермилыч, каб не знал привычек твоих, позвал бы к трапезе, — наконец, обронил хозяин.
Бердыш покраснел, сознался, что это б доставило ему неслыханную приятность. В то же время сам его вид свидетельствовал о противоположном.
Безучастно поздоровавшись с домочадцами, проследовал к столу. Когда все расселись, недоумённо заморгал и даже, переживающе, оторвал застёжку на кафтане.
— Ну, с богом — чем бог снабдил, — объявил Елчанинов. — Вот только Наденька прихворнула после свадьбы Анисьиной. Придётся без неё откушать.
Бердыш
Сон в ту ночь не шёл. Чуть задремав, Степан тотчас просыпался в полоумье: порывался, вскочив, бежать к избе Елчаниновых, к Наде. Зачем? Он не знал. Лишь больно свербела мысль о недуге любимой.
Любимой?!
А ведь, пожалуй. Не пожалуй — а верняк, в точку…
Хм, и вот уж штука — ты совсем не стесняешься этого слова. Тайного и стыдного. Неделя тайных мечтаний и вздохов убедила: ты любишь, любишь глубоко и неподдельно…
…Наутро он снёс к Елчаниновым черемхового мёду, чем крайне озадачил и смутил Фёдора Елизарьевича.
— Батюшки? Да чего эт ты, Степан Ермилыч? Почто усердствуешь без надобности? — залопотал. — Надюше коль, так она утресь свежа, что яблочко наливное.
— Слава Богу, — перекрестился Степан, — ну, так пущай всё ж таки, это самое, медку примет. Не повредит оно, я думаю.
— Ну, коль так… — Елчанинов принял судок духовитой сладости. — Слушай, Степан Ермилыч, она вот с подружками по ягоды собралась. У нас есть кто из стрельцов незанятой? Определить бы в охрану, — и смутясь, — оно, конечно, опять же, коли человеку не в излом — коль отдыхает. Не всё ль ему равно где — тут иль на поляне — отдыхать-то?
— Зачем стрельцов? — вскричал Степан, замялся и смирно продолжил: — Я вот сам как раз скоко дней собираюсь, это самое, в лес на… вылазку… сделать.
— И почто нужда така? — не понял Елчанинов.
— Э… Да тут у мортиры подставка сломалась. У мортиры. Значит… Хочу самосватом чего-нибудь покрепче подыскать, — врал Степан, наливаясь цветом арбузной мякоти.
— Да?.. — неопределённо пробубнил Елчанинов. — Добре… Токмо долгонько их не гуляй. Надюша покеда ослабшая…
Девушки резвились сами по себе, Степан брёл рядом со своей прилукой. Лоб росился испариной: за время прогулки она ни действом, ни словом, ни даже взглядом выразительнейших своих глаз не выдала прежнего расположения…
Ить, дурень… Распоясался во хмелю… Всё впустую… — отчаянно, едуче и метуще тренькало в голове Степана. Чело горело от стыда. Жгло обидой. И подвалил-то, как увалень мокролапчатый. Ни с подругами слова шутливого, ни… Тужишься, пыжишься, а всё молчун дремучий, истукан лопатистый…
— Не больна боле? — выдохнул, наконец, сипло и невнятно. Вот и вся тут песня, злоуст.
Она покачала головой, русая коса встрепенулась под веночком полевых цветов. И снова — молчанка.
Ну и пень. Пню ясень! Пьяный петух. А петухи разве пьяные бывают? Пьяный петух — это питух. И ведь о ком мечтать вознамерился?! Она, видать, и близко мыслей таких не держала. Просто пожалела кривого
питуха, бросать в беде не хотела. Знам-дело. Плелась за бухим кочерыжкой…Э-эх-эх, тебе ль о любви помышлять?..
— А? — её тревожный отклик. — Жестокие слова. За что? Ужель не смею даже думать о любви? — её глаза стали жидкими, отчего казались не то соломенным золотом, не то голубыми, как небо, не то зелёными в желтинках, как эта усыпанная цветами опушка. Невыносимое, слепящее сверкнуло, полоснуло. И всё зараз прояснилось.
Так, значит, дурень, твоя тоска вырвалась вслух?! А она приняла к себе — на свой счёт! Всё оборачивалось чудесной гранью: она любила?.. А дальше…
Но не полно ль? Что сухомятка строчных слов перед музыкой ласк, признаний, вздохов подлинной любви?
Сердце праздничало.
— Я все дни была больна тобой. Тобой… Одним. Во всём свете… — неустанно повторяла она, когда он на коленях с обожанием пробовал на вкус её забрызганные ягодой ручки. Да не мог утолиться.
И тщетно гадать: сладость ли сока, персиковая ль нежность её перстов пьянила и пьянила — всё больше, крепче, сытнее…
Накатывало помутненье. Он вскочил, отпрыгнул прочь.
— Что ты? — испуганно прошептала она, всё ещё в помороке.
— Мы… нам лучше, нам надо… должны расстаться. Пока не поздно.
— Уже поздно, — тихий лепет. — Стало быть, не приглянулась? — её голос дрожал, взгляд умоляющий, снизу.
— Дело не во мне, не в тебе… Надюша, у меня были эти, как их… любови. Пять! Пять! Слышишь? — хрипло молвил он, сгрёб её за плечики, без усилия приподнял хрупкое тельце до уровня своих сверкающих глаз. Губу передёргивало, шрам пламенел.
— Я готова шестой… стать, — преданно глядя, шепнула она.
— Но все, все несчастны… были, со мной.
— Страдать за любовь — счастье. Разве нет? Не счастье? — её исступлённый низкий шёпот сводил с ума. Разнялись на тютель земляничные губы, в глубине их — мелкое биение сапфиров.
— Три из них — там, — он опустил её, указал вниз. Глазами…
— С тобой не страшно и…
— Ты без ума ль?
— От того, что ты рядом, — губы ещё чуток отворились.
— У меня страшный рубец, — грустно проворчал он, но уже без упора.
— Фу… — прильнула пальчиками, нежно огладила шрам большим и указательным, как бы пропустив сквозь ломкий волосок.
— Мне скоро тридцать.
— Тятя куда старше матушки, — глаза её в изнеможении закатывались.
— Ты ничего не боишься? — гладя её ушки, прошептал он, не в силах насытиться, словно всё это — в последний раз.
— Я боюсь одного — презренья твоего.
— Люблю, люблю тебя! Безумно люблю! — не выдержав, вскричал он. — Ты понимаешь?!..
…алые губки раздвинулись без трепета вольно пуская в счастливой и отдающейся улыбке головка умиротворённо склонилась и припала к жгучей груди бумажными пальцами он коснулся глянца её дражайших щёчек…
…Близкие голоса подруг привели в себя. Его. Надя же всё никак не могла выйти из ошеломляющей истомы, крепко сжимая пальцы любимого.