Степан Бердыш
Шрифт:
— А, это ты пожаловал, Иван! Заходи, — ласково приветил князь. Хлопов насторожился.
— Почто, князь, оскорбления чинишь? Держат, как на привязи, — без запала, но твёрдо попенял посол.
— Тебе не нравится? Правда, не нравится? Ай-ай-ай! Надо же! Стало быть, ты считаешь, это только мне по нраву за свою преданность небреженье терпеть? От твоего государя. А? Теперь слушай, не сбивай. Приехал толмач Бахтеяр из Москвы. Привёз великую досаду. Вообрази себе, царь-то твой добрый Фёдор заложил на Волге городков пригоршню: на Самаре, на Воложке. Тайком! Знать, друга порадовать решил. Ну, это в чём он признался. А я уж сам дознался, что на Увеке и на Уфе те же дела. И не только там. Где уж мне от друга верного о всех его помыслах угадать? А ведь от века те места — наши вотчины. И царь, знать, из вящей благонамеренности городки поставил. Так ведь? Уж хоть ты бы по доброте, что ль, прояснил,
— Прости, князь. Но и пойми, в зимнее время непросто извещать о закладке дальних городов. Их ведь уже поставили. Теперь что ж: рушить готовое? Да и вспомни: не твой ли светлой памяти мудрейший отец Измаил тридцать лет тому просил покойного государя Иоанна ставить крепость на большой волжской подкове? Прямо предлагал: надо б там, мол, город, чтоб наблюдать легко было, как мятежные мирзы перейдут с правого на левый берег. Так и заложили мы ныне город, тем более и враги новые появились — казаки. И что же? Ты гневаешься! За что, на что? Так ведь или иначе, а казаков с тех мест мы прогнали и крепко за ними бдим теперь…
— Помолчи, — оборвал князь. — Казаки! Хозин улус кто разорил? Мещеряк. Побил Хозю, жену его, мою сестру угнали.
— То давно было, — тихо сказал Хлопов, в душе перекрестясь: Урус не знал участи сестры, зарубленной Ермаком Петровым.
Князь подскочил аж:
— Давно?! Так то легче, что ль?! Но это ладно. То хорошо. Хозю погубили, сестру угнали… Или вот совсем недавно казаки Мещеряка опять же на Яике Сатыева улуса Наймана и лучшего батыра Куюлиха Ханмирзина убили, с детьми. Много прочих порезали. Это ладно, это пустяки. Или придумаешь что и на это? Мне ж донесли, что всё-всё то с ведома и по наущению воеводы Лобана делалось…
— Навет, и злонамереннейший. Не вмешан воевода. А что до казаков, то ко мне намедни прибыл дворянин Бердыш. Самолично виделся с Мещеряком. Тот на Яике и не был тогда. Мало, Матюша обещался повиниться перед государем и отстать от воровства.
— Ага, сам признаёшь — ну, про сношения государских людей с ворами. Бердыша пресловутого ещё в прошлый раз мои люди уличили: то он по осени был при избиении казаками акбердиевых людей… Ну-ну, дальше… Сегодня у меня сказок много. Молчишь? Тогда я буду. Значит, пойман один казак. И сам сознался, что атаманы Мещеряк и Барабоша заложили на Самаре городок… То есть на Илеке, — скривился хан, услыхав подсказ Телесуфы, — там и скопилось станичников числом до семисот. И это да — не Матюша громил Найманов улус. То его подельщик Барабоша. Мне-то вот только не легче. Филин ли, сова ли? Я твёрдо, неколебимо убеждён: всё то с руки Лобана делается, а значит, и по соизволению царя Фёдора. Однако ведь отец его, на которого ты ссылаешься, так не делал. Нет! А сын меня досадным словом клеймит: друг-де я Кучуму. Негоже друга так клясть! Шибко меня тем самым ваш царь обидел. Забыть трудно будет. Какой друг вообще от того уйдёт, чтоб с ним что-то не случилось, чтоб так было, что и пенять на него вовсе не пришлось? Нет таких. Так при огрехе и попустить не грех. Даже коль винен в чём. Меж друзьями — так! А тут меня, непорочного, оскорбляют — досады приписывают всякие.
— Да все ль твои мирзы право творят? — спросил, волнуясь, Хлопов. — Тот же Сеид-мирза с зимы держит гонца государева Розигильдея Любоченинова…
— Повторяю, — привстал князь, — не бывает друзей без пени… Да и то, разве это зло против мною претерпеваемого — от казаков? Но довольно. Слушай моё решение: орду скликаю сильную и иду сам разбираться с ворами яицкими. Тем паче и от царя вашего разрешение сообразное было. Отмщу поганым за поругание сестры, за Бабухозину смерть, за Куюлих-Батыра, за Наймана, за
тыщу достойнейших. — Урус закашлялся и сел.Хлопов закоченел в раздумье, набрал воздуха…
— Не одумаешься, кхе-кхе, князь? — от испуга аж осип, спохватился: послу ли страх казать. — До войны ль ныне?
— Всякому долготерпению конец есть, — умиротворённо муркнул Урус, — а гнёздам грачиным в уделах моих не бывать. Изведу Яицкий городок… а там и… — Урус умолк, глянул пронзительно на посла, твёрдо прибавил: — И тебя с собой возьму. Увидишь, то бишь увидим, не пожалеешь ли татей, когда их на кол посажаю? Иди. Слушать ничего не желаю.
Понурясь, Иван пошёл на выход. Уже в спину:
— А городам новым не быть! — плюнул бий. — Попомни моё слово! — полог запахнулся.
…У Степана заворочался чуб:
— И взбрело ж верблюду плеваться. — И ясно дело, приложил князя, чем покрепче. — И ведь не раньше, не позже, а к празднику! Ещё б немного, и, глядишь, казакам бы грамота царская вышла, успокоила бы их. А теперь поди сдержи в узде! Да ни в жизнь. И коша ему не видать взятого. Пока живы, не сдадут!
— Хуже, что Урус твёрд и напирает, мол, казаки всё творят, как и допреж — через связь с государевыми людьми. И на тебе уж не подозрение, а двойная вина, скреплённая донесеньями. Чую, и тебе придётся с ногайским войском идти.
— Ещё не хватало. Мне в кош?
— Да избави бог. Станичники тебя увидят в Урусовой свите, насмехаться точно пойдут: наприклад, с кем, мол, только царёв ближний гонец не якшается. Вот, де, подкузьмил так подкузьмил. Обещался чуть не жалованную грамоту привезти, а вместо того — тьму ворогов зловонных. Тут и ногаи потешатся: ворон ворона признал. В итоге, что казаки, что ногаи поймут тебя превратно: каждый — на свой лад. Но против добра дела!
— Бежать как будто несподручно тож, — раздумывал Степан.
— И думать брось, — замахал руками посол. — Это ж не жмурки. Прошлыми набегами и то каку тень навёл на всё моё дело: едва не посол, а угоняет коней.
— Обо мне они в полной смутности.
— В том и беда. Могут сказать так: погляньте, чьими услугами русский посол пользуется — явного убийцы, конокрада и пособника станичного. Чуешь?
— Язви их… Нет, хоть режь: к казакам не поеду, — отрубил Степан.
— Отдадимся воле божьей. Путь ведь на Яик, чай, не близкий. Авось переменится что?
— Вообще, на мой взгляд, весь поход сей — проба. Если повезёт Урусу, охамеет. Возомнит о себе. А тогда, глядишь, на царские городки полезет.
…На этом походе, считай, завязана вся дальняя доля Уруса, так разглагольствовал посол. Война, пускай и махонькая, негромкая: ни жару, ни пару — но победоносная до смерти нужна ему, совсем уже нелюбимому в народе. Он вышел из доверия и мало-мальского почёта, он просто всем остохренел со своими жадными ближними, что изворовались, изолгались, живя грабежами и набегами, угонами табунов, а при удаче — людей. Эта война бию, как соломинка тонущему. Бойня позволит на байках о внешней угрозе сплотить ногаев, даже его ненавидящих, подверстать под свои знамёна тех, кто его уже просто не терпит в мирное время, но ради единства орды, ради победы и добычи пойдёт в поход. При опасности, исходящей от казаков и русских, «старшего брата» поддержит большинство мирз. Урусу же любая победа придаст новые силы и верных людей, хотя бы на время, а ещё заткнёт рты противникам и злопыхателям, упрочив сан верховного правителя, чингисида. Эта война нужна ему как предлог. Он будет рад, удовлетворён и сыт даже успехом самым малым, но явным. Лучше, конечно, большим, но ни в коем случае не ничтожным, когда количество жертв перевесит поживу и последствия.
— Неуспех и, тем паче, разгром послужат его дальнейшему падению и скорейшему развоплощению как правителя. Поэтому, ставя на войну, он ставит на кон и свою судьбу, своё имя, свою будущность… — знай себе гвоздил посол.
— Однако-ся спи-ка, — посоветовал Степан.
Сам, вопреки пожеланию, уснуть не мог. Лихорадочно вертясь вокруг кипы вопросов, думушки непременно перемётывались к образу любимой Надюши. Ему хотелось рвать грудь, грызть кулаки, бить всё без разбору — от бессилия. Опять, опять, в который уж раз ему грозит неизвестность и, может статься, жестокая, нелепая, безвестная гибель. За что, почему, во имя чего? Какая, к чертям, гибель, когда месяца не прошло с той чудной поры, когда ты утопал в волнах безмятежного и счастливого уединения с любимой?! Что, разве нет у тебя права даже на капельку счастья? Неужто проклят, обречён на скитания, на пожизненное неустройство? Но по чьему такому благоволению? Какой дьявольский владыка швырнул тебя в эту толчею козней, кутерьму передряг, безжалостную коловерть смерти?! Кто право имел — верховное ли, человеческое ли?