Степан Кольчугин. Книга вторая
Шрифт:
Сенко, самый хозяйственный человек в роте, сидя в стороне, чистил ножиком картошку. У него были особые карманы, тянущиеся до голенищ. Чтобы пошарить в них, Сенко набирал воздух в грудь, запускал руку по локоть и долго возился, полуоткрыв рот. Такое выражение бывает у человека, щупающего на дне реки потерянную монету. Чего только не было в этих карманах — куски сахару, чайные заварки, запасные коробки спичек, свиное сало, завернутое в особую бумагу, обкусанные куски пряника, белые сухари, шпагат, ремешки, баночки со снадобьем, которым Сенко натирал себе грудь в особенно холодные дни. Его могучий инстинкт хозяина проявлялся всюду — в окопах, в казарме, в теплушке. Он всегда занимался полонением предметов, всегда озабоченный тем, чтобы все вокруг принадлежало
По дороге он единственный догадался накопать гнилой картошки, набил ею карманы. Сенко бережно чистил картофелины и вырезал ножиком лишь самые гнилые моста. Когда Сенко поставил котелок с картошкой на плиту, Пахарь спросил:
— Слышь, Сенко, картошки попробовать дашь?
Сенко промолчал.
— Смотри, брат, — сказал Пахарь, — молчишь — значит, пополам картошка.
— Эх, що цэ воно дома робытъся? — проговорил, потягиваясь и зевая, Вовк.
— А что? — ответил добряк Гильдеев. — Женка твоя со всем деревней твоим спит.
— Дурак ты! — веско сказал Порукин, некрасивый мужик с московским говором.
Гильдеев оскалил зубы и захохотал. Он говорил мало и начинал разговор либо для того, чтобы пожалеть кого-нибудь, либо чтобы посмеяться. Шутки его получались очень грубыми, оттого что он плохо знал по-русски. Странно было видеть, как, преодолевая трудности русского произношения, он, четко выговорив какую-нибудь чудовищную похабщину, начинал смеяться: лицо его становилось детски ясным и привлекательным, ровные зубы, казалось не ведавшие ничего, кроме творога и яблок, блестели непорочной чистотой.
— А чого ж вин, дурный? — сказал Вовк. — Я цэ сам знаю.
Вовк раздражал Сергея.
Этот парень, прошедший суровую трудовую жизнь, сохранил необычайную наивность. И Сергей видел, что Вовк равнодушно говорил о своей жене из-за стыда перед миром, жалкие пороки которого он принимал за мужество и мудрость. Сергей знал и в себе эти черты. И, как всегда при встрече двух сходных характеров, отношения делались неровными — снисходительность, понимание вдруг сменялись злобой и презрением. Таковы были отношения между Пахарем и дворянским сыном Марковичем. Их сразу выделили как самых отчаянных в роте. Они шли навстречу смерти вдвоем, отлично и легко выполняя поручения, за которые никто, кроме них, не взялся бы. «Дети сатаны», — писал о них в письмах к жене капитан Органевский. Однако они часто ссорились. «Ваше благородие, барин бесштанный», — дразнил Пахарь Марковича. «Подмастерье, рыло», отвечал Маркович. Злоба возникала между ними не потому, что один дворянин, а второй рабочий; злоба возникала из-за сходства их, а не от различия. Человек видит в другом свои слабости и смеется над ними, боясь и не желая в чужом несовершенстве познать свое.
Разговор, начатый Гильдеевым, не поддержали. В окопах меньше разговаривали о похабстве, чем в казармах.
— Вши подлые возрадовались, — сказал Маркович, — хоть снова в окопы, морозить их; так и ходят, словно пальцами щекочут.
Сенко высморкался, обтер аккуратно пальцы о штанину и придвинул котелок.
— Что, готова? — спросил Пахарь.
— Эге ж, — ответил Сенко.
— Давай делить, — сказал Пахарь.
— На що цэ — «делить»? — лукаво улыбаясь, сказал Сенко. — Колы б вам була потрибна картопля, вы б ей насбиралы, як я.
— Все шутишь? — сказал Пахарь.
— Ну да, шучу, — все так же лукаво проговорил Сенко, и придвинул к краю плиты котелок.
Он подул на пальцы и, быстро сняв котелок с плиты, поставил его на пол, тряхнул руками, оглядел пальцы и сказал:
— Ну горяча — вогонь!
— Вот это хорошо, что горячая, в самый раз. — И Пахарь достал из-за голенища ложку.
Сенко сел
на пол и, зачерпнув варева, подул на него.— Ну горяча! — вновь проговорил он, делая вид, что не замечает Пахаря.
Пахарь, нагнувшись, потянулся ложкой к котелку.
— Ну горяча, ниякого спасэния нэма! — сказал Сенко и прикрыл свободной рукой котелок.
— Шутишь все, — проговорил Пахарь.
Сказал он эти слова спокойно, немного насмешливо, с едва заметным придыханием. Солдаты сразу замолчали, а сидевший рядом с Сенко Капилевич отодвинулся. Сенко поглядел на солдат, потом на Пахаря и сказал добродушно:
— Знаетэ шо, идить вы...
— Шутишь все, шутишь, — заикаясь, сказал Пахарь и облизнул губы.
— Ой, Сенко, — сказал Вовк, — шо ты за людына така! Ты картоплю, а вин дрова прынис.
Сенко сердито посмотрел на него и сказал кратко:
— Нэ дам.
— Солдат! — вдруг сказал Капилевич. — Солдат, как ты можешь так, солдат?!
— Нэ дам, идить соби.
Насупленный, сгорбив спину, сидел он, держа руки над котелком серой, гнилой картошки.
И Пахарь, со странным чувством ненависти и жалости к этому стрелявшему без промаха солдату, ударил сапогом по котелку. Котелок ударил в стену и обдал всех дымящимися брызгами. Сенко загреб длинной ручищей ноги Пахаря, и они оба, неловко переваливаясь, покатились к печке. Их розняли и держали за руки, так как они рвались друг к другу.
Сенко матерно ругался, по украинскому обычаю говоря «вы», и эта брань на «вы» смешила солдат.
Казалось, враги никогда не успокоятся. Но вскоре Пахарь хлебал, отдуваясь, кипяток, размачивая в нем куски сухого хлеба. Пальцы его дрожали, лицо было бледно, он смеялся, много говорил, протягивал Сенко сухарь:
— Берн, жри, мне не жалко.
Вскоре все спали, похрапывая, бормоча, вскрикивая. Те, что просыпались порой, блаженно улыбались мерцавшим в плите угольям, теплу.
Сергей не мог уснуть. Он чувствовал, как горели его щеки и болезненно сильно билось сердце. Немытое тело, вспотевшее от тепла, сильно зудело. Он накинул на плечи шинель и вышел на двор. Холодный воздух показался вкусным, хотелось глотать его, полоскать им сухой рот.
Сквозь облака проглядывали звезды. Ночь казалась спокойной и тихой; это не была ночь войны с гулом канонады, с короткими молниями артиллерийских выстрелов. И тишина ее не казалась напряженной, военной тишиной, — обычная ночная тишина. Сергею стало грустно.
«Как странно все, — подумал он, — как бесконечно странно. Человек в шинели с погонами, ноябрь 1914 года, окопы, река Сан, пустые избы. И по всей Европе, под ночным небом, такие люди, 1894 года рождения. А сколько молодых людей уже улеглось, и нет их! Нету, нет и не будет — вот как тот шахматист-вольноопределяющийся: доска осталась, а фамилии я не знаю, только и знаю, что, капитан его обыгрывал; капитана тоже нет, и фамилии его я тоже не знаю. А у королевы откручена голова, и от одного коня остался только черный пьедестал со штифтиком. Может, вольноопределяющийся затерял. Может быть, и он физикой интересовался и мнил себя гением, собирался освободить внутриатомную энергию?»
— Ночь, дашь ли бедному сердцу желанный покой? — забормотал он. Не хотелось идти обратно в избу, голова сильно болела.
Мимо прошел кто-то и остановился, закуривая. Ветра не было, и спичку не понадобилось прятать между ладонями. Сергей узнал поручика Аверина и кашлянул. Аверин быстро положил руку на правый бок и спросил:
— Кто там?
— Это я, господин поручик.
— Кто?
— Вольноопределяющийся Кравченко.
— А-а-а. Чего ж вы не спите? Где вы там, я ничего не вижу... — Сергей ощутил сильный винный дух. — Курите, Кравченко, — сказал Аверин и протянул папиросу. — Впрочем, виноват, вот... — И, швырнув в сторону папиросу, он протянул Сергею портсигар. — Дурацкая привычка, — раскачивая перед лицом Сергея портсигар, сказал Аверин, — угощать одной папиросой, солдатская привычка.— Он, видимо, был сильно пьян. Он зажег спичку, заглянув Сергею в лицо, сказал с лукавым, добрым выражением: — Курите, курите, можете.