Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Стерегущие дом
Шрифт:

— Вот ведь тупые твари, — говорил он. — Знают, что отрава, и все равно жрут.

Коров и холощеных бычков он считал глупой скотиной, а своего племенного быка просто ненавидел. Бык у него был красавец, эдакое великолепное чудовище с кольцом в носу; его держали на отдельном выгоне у подножия персикового сада. Однажды во время грозы в сосну, под которой он спрятался от дождя, ударила молния, быка сильно покалечило, и пришлось его пристрелить. Дед принял это известие чуть ли не с удовольствием, хотя оно сулило ему денежный урон. Он пошел в чулан, где хранились охотничьи припасы, и со зловещим видом извлек оттуда горсть крупнокалиберных патронов. Другого быка он не покупал, потому что к этому времени с помощью департамента сельского хозяйства фермеры стали применять искусственное осеменение.

Скотоводство оказалось делом прибыльным, и дед стал мало-помалу сокращать участки

хлопчатника и увеличивать поголовье скота. И все же — не считая собак — так и не приучился любить животных. Он никогда не держал лошадей для забавы, хотя и мог это позволить. И старался иметь как можно меньше дела со своими мулами. В отличие от меня, он, если только не случалось что-то из ряда вон выходящее, никогда не заглядывал в загон рано поутру, когда начинают запрягать. А я любила сидеть на поперечине забора над едко пахучей, взбитой копытами грязью. Ни травинки — все дочиста изжевано длинными желтыми зубами. Листва на деревьях тоже обглодана повсюду, куда могут дотянуться животные. Даже у стволов плачевный вид: с них ободрана вся кора. Мулы при каждом удобном случае норовили почесаться о дерево. Их поливали, опрыскивали, умащали мазями, и, правда, у них на спине и на лопатках никогда не видно было тех глубоких, похожих на шрамы с белыми краями ссадин от сбруи, какие так часто встречаются у рабочего скота, но они почему-то никак не могли отделаться от зуда. Они были непонятливы и строптивы и любили кусаться. Сколько раз мне приходилось кубарем скатываться с забора, оттого что кому-то из них вздумалось меня цапнуть.

Едва их принимались запрягать и заводили в оглобли (например, во время уборки урожая, когда никакая скотина на ферме не остается без дела), как поднимался гам. Мулы фыркали и вопили благим матом; на них, в свою очередь, гаркали работники, дубасили их палкой, ладонью, кулаком выкручивали ухо, выкручивали хвост. А там поднималось солнце, начинало припекать, и в носу щекотало от крепких сладковатых запахов пота, скотины и навоза.

Со временем дед избавился от мулов вовсе, а вместо них завел табун тракторов. В первый раз, как они были готовы выйти в поле, он втянул в себя резкий, чистый аромат бензина и сказал мне:

— Пахнет в тысячу раз лучше любого мула.

Он был своеобразный человек, человек вполне сложившихся вкусов. Из животных он признавал только своих псов. Сам не питал особой страсти к охоте, но свору держал превосходную. И когда — раза четыре в год — он затевал охоту, к нему съезжалась вся мужская половина округа. Одно удовольствие, говорили люди, посмотреть таких гончих в деле. А у охотничьего пса, известно, век короток — тут и случайности охоты, и болезни, и просто чрезмерное напряжение, так что Уильяму Хауленду приходилось вкладывать в собак немалые деньги. Но его это как будто нисколько не волновало, хотя, как правило, он был достаточно прижимист в денежных делах. Я сама была свидетельницей того, как он отдал пятьсот долларов за приглянувшуюся ему породистую суку. И всякий раз, как рождался новый помет, он поспешно приходил и осматривал щенят, когда они толклись возле матери, тычась мордочками в сосцы. Он всегда считал, что по новорожденному псу можно судить о многом — можно, по сути дела, увидеть, каким он будет взрослый, — но лишь пока он еще мокрый и взъерошенный и не превратился, как все щенята, в косолапый колобок. Дед совещался с Оливером, и они отбирали щенка, которого хотели оставить себе, и делали на нем отметину, потому что пройдет день, и он ничем не будет отличаться от остальных.

Я верю в этот способ поныне — верю, что можно увидеть будущее в только что народившемся щенке…

Сколько я помню, в усадьбе Хаулендов всегда было больше животных, чем людей. И, должно быть, животные были важней, потому что скотина — это бизнес, она денег стоит, а люди — что ж, разве только они тебе родные, а так с ними и встречаешься-то лишь изредка. Зимой была школа, но это едва ли что-нибудь меняло: я жила за городом и не слишком общалась с другими детьми; летом же вообще мало кого видела, кроме тех, кто жил с нами. В воскресную школу я не ходила — наверно, и дед, и мать просто упустили из виду, что это полагается. В церкви мы тоже бывали только по случаю свадеб, крестин или похорон. По правде говоря, их мало что отличало друг от друга. Те же пироги и лимонад для маленьких, то же виски для взрослых.

Я не очень задумывалась о том, откуда берутся и куда уходят люди. Признаться, я про них вообще почти не думала, когда они были рядом.

Для меня существовали лишь я сама да дочери Маргарет — Крисси и Нина, до остальных мне дела не было. С Робертом у нас всегда было немного

общего. Даже когда мы жили вместе, он с нами не играл. Во-первых, он был старше, а во-вторых — мальчик, и мальчик серьезный. Все свободное время сидел в солнечном углу на заднем крыльце и читал. Это его мать приучала.

И потому нас было трое. Три девочки на всю усадьбу. А она к тому времени стала очень обширной. У моей прапрабабки в дни Реконструкции покупка земель стала настоящей страстью. Сама она родилась в городе и потому, говорят, ненасытно жаждала все новых просторов в сельских местах. Это она откопала старые письма и выяснила, что ферма Хаулендов когда-то называлась «Шерли». Она пыталась восстановить прежнее название; во всех ее бумагах и дневниках ферма значится под именем «Шерли». Однако из этого ничего не вышло, и после ее смерти все, как повелось издавна, стали опять говорить «у Хаулендов». Названия она не изменила, но размеры и границы имения — да. И потом, она скупила большую часть лесных угодий, которым суждено было впоследствии обрести такую ценность.

Когда я была маленькой, на эти земли только начинали зариться и дед только начинал отдавать себе отчет в том, какое у него в руках богатство. Он не спешил. Если он когда-нибудь решит заняться лесоразработкой, то развернет дело по-настоящему — не так, чтобы где-то тарахтела одна завалящая лесопилка… Это говорил он нам, трем девчонкам, когда возил нас с собой по песчаным гривам на лесные делянки.

Один раз мы наткнулись на винокурню, учуяли по запаху еще издалека. Дед только посмеялся и сказал: «С них бы, по закону, следовало взыскать арендную плату». И написал об этом на бумажке и оставил там. А дня через два на кухонном столе стояла за ужином бутыль первача. Дед объявил, что это ужасное пойло, что люди ничего не смыслят в том, как надо гнать самогон, и отдал бутыль Оливеру.

Я, Крисси и Нина. И все… Дед гостей не любил. Мама все больше предпочитала тихо сидеть дома, читать или отдыхать — сил у нее было маловато. А в город мы гулять не ходили, это было слишком далеко. Конечно, на ферме жили десятки других детей, негритянских ребятишек из хибарок арендаторов и издольщиков, разбросанных по имению. Но мы как-то с ними не играли. Не знаю почему. Большей частью мы их даже не видели; случалось, что заставали их где-нибудь в разгаре игры, но тогда они просто шли на другое место. Не водились с нами, да и только — нас чурались. Они нас не признавали, и постепенно мы прекратили попытки с ними сойтись и забыли об их существовании. Я так хорошенько и не знаю, отчего это происходило. Городские играли с белыми ребятами. Может быть, их отпугивали дети Маргарет, полукровки.

Меня почти никуда не возили, только на прогулки с детьми одних наших дальних родственников из города. (Ездила одна я. Крисси и Нина оставались дома.) Раза два в месяц мама отправляла меня за ними на машине с Оливером. Я всегда недолюбливала и эти пикники, и этих ребят. Они были младше меня, самый маленький был еще в пеленках, а звали их Клара, Реджи и Максим Бэннистеры. Они выходили к нам с няней, большой и толстой негритянкой, у которой постоянно была припрятана где-то в складках платья бутылка джина, и мы ехали кататься. Всегда тем же путем и на одно и то же место — очевидно, Оливер просто выбирал самую лучшую дорогу. Первые полчаса катили по шоссе, на подъемах мотор тарахтел, но все-таки справлялся. На вершине Нортонова бугра, возле старого кладбища, где больше уж никого не хоронили, мы останавливались — прямо на берегу родникового озера, куда много народу ездило удить рыбу. Здесь мы выходили, и я делала то, что велела мама: дышала воздухом. Считалось, что он в этом месте какой-то особенно полезный. Мама мне что-то объясняла насчет озона, я только забыла, что именно. Вот мы и дышали — вдох, выдох; играли в салочки среди древних могил, разыскивали черепа и куски костей и пили из термоса лимонад, который непременно привозили с собой. Оливер, которому такие вылазки порядком наскучили, сидел на подножке автомобиля и вырезал из персиковых косточек диковинные фигурки. И неизменно вырезал одно и то же: какую-то забавную зверюшку, возможно обезьянку. Изредка, если косточка попадалась особенно крупная, — сразу двух зверьков, мордочками друг к другу.

— Это чего, а? — каждый раз приставала я к нему.

— Много будешь знать, барышня, скоро состаришься, — преспокойно отвечал он, и на том разговор был окончен.

Я так и не дозналась, что они изображают, для чего предназначены и куда он их девает. Раздает? Вряд ли, ведь потом они мне никогда не попадались на глаза. Но если не раздает, значит, у него, наверно, ими набит весь дом — там, у большого ключа по прозванию Плакучий родник, где он живет со своей незамужней сестрой.

Поделиться с друзьями: