Стихи обо всем
Шрифт:
Едва осознана мужская красота,
но тут же схвачена и заперта в подвале.
– Скажи, что там осталось от тебя,
нецарский сын, князёныш и царевич,
в 1492 году, 20 сентября,
четырнадцатилетний Иван,
семилетний Дмитрий Андреич?
– Ничего я вам не скажу, гуси-лебеди вы,
дураки, -
отвечает князёныш (наверное, кареглазый),
во влажной рубахе, истлевший, из самой земли…
…А я пишу тебе второе письмо: «Здравствуй,
видно, чего-то сильно мне не хватило в этой
жизни (или хватило выше крыши)
если я – к человеку, который к тому же и младше
меня -
обращаюсь
понимания и пощады».
Ты мне пишешь:
«…Я тебе не нужна как женщина, как живое тело, как живая душа. Я тебе нужна как стихотворенье. И ты, не осознавая в полной мере силу своего могущества, сделал этим своим стихотворением так, что я в сознании других стала „умирать на глазах“, или – что я уже вообще кладбищенская „статуя“.
Удивляются, увидев живой.
Чего уж тут спорить, мраморное надгробие может быть настоящим шедевром. Твоя роль „пигмалиона-наоборот“ меня не обижает, нет. Ты на самом деле не виноват. Я не хочу, чтобы ты за прошлое винил себя. Просто имей в виду – мне вполне хватит одного надгробия. И больше не надо, договорились?»
Я тебе пишу:
«…Мне очень понятна тоска Тютчева, когда он идет вдоль большой дороги. Потому что он взывает к костям и праху. Или к ангелу, что в сущности не важно. Он хочет не потереться причинным местом через фланельку брюк об этот призрак, если бы тот явился на мгновение. Он просто хочет его обнять. НО НЕ МОЖЕТ.
А я мог. Как я мог обнять Олю, когда она уходила по улице после вечера 22 декабря в ОГИ, когда мы увиделись первый раз после разрыва. Мы стояли замерев какие-то 10 секунд на темной улице, чувствуя, как бьется у нас человечье сердце, но мы знали, что ближе нас уже никого не будет. И что изменить ничего невозможно.
И СЕРДЦЕ НА КЛОЧКИ НЕ РАЗОРВАЛОСЬ, – как сказал тот же Тютчев.
Ну что ж, зато теперь оно разрывается постоянно».
Ты – мне пишешь:
«…и вот, в куче старых штрафов за неуставную парковку нашел твое раритетное письмо. От 15 июля 2003 года. Распечатка на принтере. Письмо, понятное дело, было прощальным. Зачем я его некогда распечатал – не знаю. Наверное хотел порыдать над ним в лопухах, но по живости натуры отвлекся и забыл.
А может все же и порыдал, потому что оно было в каких-то разводах (я люблю разбирать почту в росистых полях).
Кто знает – уже не вспомнить. И что я подумал?
Что это твое старинное со мной прощание номер три тыщи сорок семь так же соотносится к нашему настоящему прощанию, как тот черновик к готовому продукту».
и покуда над этим над всем – над проплешинами земли, над Древней Русью, над петровской Россией, над Советским Союзом, над новой Россией плывет, неважно кому адресованное (да я и не помню): маме ли, Лене, отцу ли, сестре или Коле, (потому что всё это сейчас мне важнее – всех наших любовных историй), – мое золотое письмо, я сажусь и пишу:
…И вот только тогда через сутки, уже в Москве, за минуту, как пришла твоя смс-ка,я вдруг понял, ЗАЧЕМ Я ЕХАЛ ТУДА.Через все месяцы, все километры, через эти три дня.Я ехал, чтоб посмотреть на тебя в упор.И чтобы обнять.Очень может быть, что в последний раз.Как тогда на улице, в поднебесном аэропорту.Просто так: не по-братски, не по-дружески, не как любовник, и не как бывший любовник.А так просто – на десять секунд, как будто бы навсегда. Вот интересно, стоит вся эта груда времени, все эти безумные километры одного десятисекундного объятья.
Стихи к сыну
Мне приснился сегодня ночью (ну почти приснился) перед страшной душной грозой очень странный цикл.
Я сразу увидел его как некий многоярусный компактный куст, обсыпанный белоснежными, синими и розовыми цветками.
Цветки были мелкими, а строфы короткими.
Сам же куст – был какой-то праздничный и веселый.
А главным героем этого цикла-куста был ты.
В 25 лет мне уже однажды снилось, что у меня есть сын, но я не умею его пеленать. Неосторожным движением я поворачиваю его головку так, что у него с отвратительным хрустом ломается шейный позвонок. Я слышу, как к закрытой двери с топотом приближаются люди и меня охватывает страх перед расплатой.
А он сидит у меня на руках – мертвый, какой-то неестественно прямой, голый (я держу его под попку, как младенцев вообще-то не держат, но он на самом деле очень удобно сидит), смотрит на меня какими-то взрослыми встревоженными глазами, гладит меня своей маленькой ладонью по лицу, как будто бы успокаивая: «Не бойся, папа, не бойся, всё обойдется. Они подумают, что я сам умер».