Стихи
Шрифт:
Когда порою, без толку стараясь, все дело бесталанностью губя, идет на бой за правду бесталанность, талантливость, мне стыдно за тебя. 1954 Евгений Евтушенко. Мое самое-самое. М 1000 осква, Изд-во АО "ХГС" 1995.
СВАДЬБЫ
А. Межирову
О, свадьбы в дни военные! Обманчивый уют, слова неоткровенные о том, что не убьют... Дорогой зимней, снежною, сквозь ветер, бьющий зло, лечу на свадьбу спешную в соседнее село. Походочкой расслабленной, с челочкой на лбу вхожу,
плясун прославленный, в гудящую избу. Наряженный,
взволнованный,
родных, сидит мобилизованный растерянный жених. Сидит
с невестой - Верою. А через пару дней шинель наденет серую, на фронт поедет в ней. Землей чужой,
не местною, с винтовкою пойдет, под пулею немецкою, быть может, упадет. В стакане брага пенная, но пить ее невмочь. Быть может, ночь их первая последняя их ночь. Глядит он опечаленно и - болью всей души мне через стол отчаянно: "А ну давай, пляши!" Забыли все о выпитом, все смотрят на меня, и вот иду я с вывертом, подковками звеня. То выдам дробь,
то по полу носки проволоку. Свищу,
в ладоши хлопаю, взлетаю к потолку. Летят по стенкам лозунги, что Гитлеру капут, а у невесты
слезыньки горючие
текут. Уже я измочаленный, уже едва дышу... "Пляши!.."
кричат отчаянно, и я опять пляшу... Ступни как деревянные, когда вернусь домой, но с новой свадьбы пьяные
являются за мной. Едва отпущен матерью, на свадьбы вновь гляжу и вновь у самой скатерти вприсядочку хожу. Невесте горько плачется, стоят в слезах друзья. Мне страшно.
Мне не пляшется, но не плясать
нельзя. 1955 Евгений Евтушенко. Мое самое-самое. Москва, Изд-во АО "ХГС" 1995.
* * * Я у рудничной чайной, у косого плетня, молодой и отчаянный, расседлаю коня.
О железную скобку сапоги оботру, закажу себе стопку и достану махру.
Два степенных казаха прилагают к устам с уважением сахар, будто горный хрусталь.
Брючки географини все - репей на репье. Орден "Мать-героиня" у цыганки в тряпье.
И, невзрачный, потешный, странноватый на вид, старикашка подсевший мне бессвязно твердит,
как в парах самогонных в синеватом дыму золотой самородок являлся ему,
как, раскрыв свою сумку, после сотой версты самородком он стукнул в кабаке о весы,
как шалавых девчонок за собою водил и в портянках парчовых по Иркутску ходил...
В старой рудничной чайной городским хвастуном, молодой и отчаянный, я сижу за столом.
Пью на зависть любому, и блестят сапоги. Гармонисту слепому я кричу: "Сыпани!"
Горячо мне и зыбко и беда нипочем, а буфетчица Зинка все поводит плечом.
Все, что было, истратив, как подстреленный влет, плачет старый старатель оттого, что он врет.
Может, тоже заплачу и на стол упаду, все, что было, истрачу, ничего не найду.
Но пока что мне зыбко и легко на земле, и буфетчица Зинка улыбается мне. 1955 Евгений Евтушенко. Мое самое-самое. Москва, Изд-во АО "ХГС" 1995.
ФРОНТОВИК Глядел я с верным другом Васькой, укутан в теплый тетин шарф, и на фокстроты, и на вальсы, глазок в окошке продышав. Глядел я жадно из метели, из
молодого января, как девки жаркие летели, цветастым полымем горя. Открылась дверь с игривой шуткой, и в серебрящейся пыльце счастливый смех, и шепот шумный, и поцелуи на крыльце. Взглянули вдруг застыло сердце. Я разглядел сквозь снежный вихрь: стоял кумир мальчишек сельских хрустящий,
бравый фронтовик. Он говорил Седых Дуняше: "А ночь-то, Дунечка,
краса!" И тихо ей:
"Какие ваши совсем особые глаза..." Увидев нас,
в ладоши хлопнул и нашу с Ваською судьбу решил:
"Чего стоите, хлопцы?! А ну, давайте к нам в избу!" Мы долго с валенок огромных, сопя, состукивали снег и вот вошли бочком,
негромко в махорку, музыку и свет. Ах, брови
черные чащобы!.. В одно сливались гул и чад, и голос:
"Водочки еще бы!.."и туфли-лодочки девчат. Аккорд 1000 еон вовсю работал, все поддавал он ветерка, а мы смотрели,
как на бога, на нашего фронтовика. Мы любовались,- я не скрою,как он в стаканы водку лил, как перевязанной рукою красиво он не шевелил. Но он историями сыпал и был уж слишком пьян и лих, и слишком звучно,
слишком сыто вещал о подвигах своих. И вдруг
уже к Петровой Глаше подсел в углу под образа, и ей опять:
"Какие ваши совсем особые глаза..." Острил он приторно и вязко. Не слушал больше никого. Сидели молча я и Васька. Нам было стыдно за него. Наш взгляд,
обиженный, колючий, его упрямо не забыл, что должен быть он лучше,
лучше за то,
что он на фронте был. Смеясь,
шли девки с посиделок и говорили про свое, а на веревках поседелых скрипело мерзлое белье. 1955 Евгений Евтушенко. Мое самое-самое. Москва, Изд-во АО "ХГС" 1995.
* * * Бывало, спит у ног собака, костер занявшийся гудит, и женщина из полумрака глазами зыбкими глядит.
Потом под пихтою приляжет на куртку рыжую мою и мне,
задумчивая,
скажет: "А ну-ка, спой!.."
и я пою.
Лежит, отдавшаяся песням, и подпевает про себя, рукой с латышским светлым перстнем цветок алтайский теребя.
Мы были рядом в том походе. Все говорили, что она и рассудительная вроде, а вот в мальчишку влюблена.
От шуток едких и топорных я замыкался и молчал, когда лысеющий топограф меня лениво поучал:
"Таких встречаешь, брат, не часто. В тайге все проще, чем в Москве. Да ты не думай, что начальство! Такая ж баба, как и все..."
А я был тихий и серьезный и в ночи длинные свои мечтал о пламенной и грозной, о замечательной любви.
Но как-то вынес одеяло и лег в саду,
а у плетня она с подругою стояла и говорила про меня.
К плетню растерянно приникший, я услыхал в тени ветвей, что с нецелованным парнишкой занятно баловаться ей...
Побрел я берегом туманным, побрел один в ночную тьму, и все казалось мне обманным, и я не верил ничему.
Ни песням девичьим в долине, ни воркованию ручья... Я лег ничком в густой полыни, и горько-горько плакал я.