Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Стихи

Кузмин Михаил Алексеевич

Шрифт:

Удивительным образом здесь соотносятся как бы два порога, две «двери», открытых «на солнце»: в первой строфе – оглядка души на последнем пороге, «в последнем блеске бытия», во второй – самая будничная дверь, распахнутая в сад, «на солнце». Два эти мгновения как бы стягиваются, сливаются, и оттого обычная дверь и «земное» солнце обретают особую значительность и яркость. Конечно, не каждый раз это обогащение предметного мира происходит с такой наглядностью. И надо сказать, не всегда и удается. Это мироощущение очень близко граничит и с гедонизмом, и с простым смакованием «пустяков», и порой Кузмин эту границу переходит. Происходит именно то, от чего он сам предостерегал поэтов в статье об Ахматовой: «мелочи» становятся лишь «сентиментальными сувенирами».

Но и там, где нет этой насыщенности и этого ровного сияния, – все-таки неизменно

присутствует особое кузминское «тепло» и «влюбленный трепет жизни». (Вместе с образами легкости, полета важен для Кузмина и образ тепла, причем не какого-то абстрактного тепла, а с указанием на его конкретный источник:

Опять затопил я печи,И снова сижу один…Как от милой детской печки,Веет родным теплом…)

Искусство Кузмин и воспринимает как победу над смертью, преодоление тления:

Кто тленного не знает страха,Тому уничтоженья нет.

Поэтический мир Кузмина нетрагичен, почти лишен яркой силы (хотя способность к созданию «ударных эффектов» убедительно демонстрируют его небольшие поэмы – «Св. Георгий», «Пламень Федры», «Враждебное море» и некоторые другие); это мир, озаренный «солнцем негорячим».

Мирно уживаются в его поэзии и такие противоположные как будто свойства. Кузмин поэт совершенно открытый и очень искренний (в его стихах есть «что-то до жуткости интимное», сказал Анненский). И нет того «лирического героя», которому можно было бы эту интимность «передоверить», – это он, и только он сам. Но при всей открытости он как бы и неуловим, скрыт за летящим, «пестрым», текучим, переливающимся миром своих стихов. Ко всему, что входит в поле его поэзии, у него самое живое, непосредственное, эмоциональное отношение, но сам он как бы остается в тени. Если и есть в его стихах искреннее страдание, оно так легко облекается в сентиментальные шаблоны вековой давности, с «увы» и «ах», что его серьезность подлежит сомнению. Самое искреннее, «теплое» душевное движение самым плотным образом сращено с возможностью его виртуозного изложения в любой форме – и, обратно, никакая виртуозность не противоречит «чувству», как это было бы в другой поэтической системе.

Читателю XX века недостает здесь надрывов и изломов личности, душевных и стилевых диссонансов. Торжествует принцип одоления хаоса подсознательной жизни – светлой примиренностью.

В одном из стихотворений сборника «Параболы» Кузмин осмысляет тайны и задачи искусства:

Стеклянно сердце и стеклянна грудь,Звенят от каждого прикосновенья.Но, строгий сторож, осторожен будь, —Подземная да не проступит мутьЗа это блещущее огражденье.

То есть полная открытость и прозрачность, но и твердая ограда от гадов «великого и пространного моря» подсознательной жизни. От ранней статьи о «прекрасной ясности» до программы «эмоционализма» 20-х годов Кузмин неизменно настаивает на том, что искусство «должно усиливать или пробуждать волю к жизни и приводить к приятию мира».

Удивительным образом соединяются в поэзии Кузмина простота и сложность. Притом даже в позднем творчестве, когда Кузмин становится «поэтом культуры». В том и обаяние кузминского мира, что герметичность не отменяет простоты (как «ирония» – простодушия), она предстает скорее как прозрачная ограда, одновременно и открывающая и охраняющая его. Конечно, чем больше загадок мы разгадаем, тем более богатым и гибким будет наше восприятие; но, может быть, и достаточно того смысла, который явлен нам сразу (или при втором, третьем чтении), а неразгаданная сложность мерцает изнутри, представляя как бы темный фон для прозрачного и светлого «первого плана». Может быть, и это входило в состав поэтического замысла:

Чем рассудку темней и гуще,Тем легче легкой душе.

Мастерство Кузмина в собственном, узком смысле слова, видимо, не имеет аналогов в русской поэзии. Здесь и поражающее разнообразие строфики в сочетании с многообразием размеров

и оригинальностью ритмических ходов, свободные переливы от размера к размеру внутри стихотворения; огромное количество звуковых повторов – отдельных звуков и их сочетаний; внутренние рифмы, сближение однокорневых слов; интонация гибкая, «разговорная» (в основном благодаря вариациям сложных дольников) – но и не прозаическая: своеобразная поэтическая разговорность как бы на пределе допустимой в поэзии живой речи, не теряющей мелодичность стиховую:

Приходите ко мне, кто смутен, кто весел,Кто обрел, кто потерял кольцо обручальное,Чтобы бремя ваше, светлое и печальное,Я как одежу на гвоздик повесил.

Интересно его отношение вообще к поэтическим «приемам»: он их не подчеркивает, но и не скрывает; он их меняет, чередует так свободно, открыто и стремительно, что они как бы не успевают стать ощутимыми, создать впечатление «построенности». Он редко «работает» на одном приеме, последовательно выдерживая его в произведении. Может дать чрезвычайно насыщенный звуковой сгусток – если это нужно в данном, конкретном случае («Медлительно плыву от плавней влажных снов»), может дальше вовсе не дать звукописи. Неологизмы соседствуют с шаблонами сентиментализма или романтизма, грубоватые обороты разговорной речи – с высокой лексикой:

А в золотом зрачке зарделась слава,И пятки розоватые мелькают.

Но нет и последовательно проведенной «игры» на контрастах, они вспыхивают лишь в нужном месте. Он, скорее, последователен в непоследовательности, текучести, изменчивости.

Показательна для Кузмина, так сказать, и «свобода в каноне»: в самой строгой, неизменяемой, каноничной форме он как будто чувствует себя особенно привольно, с особой остротой вспыхивает весь «влюбленный трепет жизни»: таковы его газелы (см., например, «Нынче праздник, пахнет мята, все в цвету»).

Вот один из характерных примеров кузминской свободы. Ахматовская «Поэма без героя» написана особой строфой, «уже получившей название «ахматовской строфы», как писал в 1970 году В. Жирмунский. Шестистишные строфы состоят как бы из двух трехстиший: в них рифмуются две первые строки, а третья – с шестой. Уже отмечалось, что эта очень своеобразная строфика (а также и самый ритм) взята из одной главы кузминской «Форели». Исследователи находили этому и объяснение: «Поэма» Ахматовой направлена против Кузмина, он ее главный «антигерой» (Калиостро, Владыка мрака), поэтому возникает и его ритм».

Но незамеченным остался небольшой как будто нюанс, однако существенно влияющий на общий «полет» строф: у Кузмина третья и шестая строки не зарифмованы:

Галереи, сугроб на крыше,За шпалерой скребутся мыши,Чепраки, кружева, ковры!Тяжело от парадных спален!А в камин целый лес навален,Словно ладан шипит смола…

Строгая акмеистическая выучка, «петербургская школа стиха» не могла допустить такого «беспорядка», и Ахматова Кузмина поправляет; ее «Поэма» движется ровными замкнутыми шестистишиями, упорядоченными и в самой «юкрыленности». У Кузмина это неожиданное отсутствие рифмы безотчетно тревожит, придавая окрыленному полету оттенок незавершенности, открытости, загадочности…

* * *

Своеобразная проза Кузмина исследована мало и мало известна современному читателю. Мнения о кузминской прозе резко разделяются, гораздо резче, чем мнения о поэзии Кузмина. Многих смущают небрежности и галлицизмы стиля, некоторая как бы неряшливость выражения, других – тенденциозность, третьих – «пустота» и поверхность фабулы, мозаичность и пестрота сюжетных и психологических ходов, то ли нарочитая, то ли естественная наивность.

«Как будто легкая, как будто не требующая от читателя ничего, кроме любви к чтению, – проза его кажется, однако, странной, непривычной, загадочной. Французское изящество соединяется у него с какой-то византийской замысловатостью, «прекрасная ясность» – с витиеватыми узорами быта и психологии, «не думающее о цели» искусство – с неожиданными тенденциями», – писал в 1924 году Б. Эйхенбаум.

Поделиться с друзьями: