Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Стихотворения и поэмы. Дневник
Шрифт:

Пока я одолевала раняще невздольные, невзгодные предгородья Вологды и прощалась со старословием, оно самовольно вернулось и вновь со мной поздоровалось:

Сему и онымъ днямъ привтственную дань вновь посылаетъ длань. Прости, любимый Даль. Для ласки не совравъ надбровiю тавра, отвтствовалъ Словарь: – Я не люблю тебя. Нелестенъ фимiамъ неврного Фомы. Аз по грхамъ воздамъ: не тронь моей «фиты». Измучивъ «ять» и «ер» разгульною рукой, ты «ижицы» моей тревожишь «упакой». Мн внятна молвь свчи: – Тщемудрiя труда на-нтъ меня свели. Я не люблю тебя. Гашу укорный свтъ, моей свчи ответъ. Мн бы свчу
воспть —
а близокъ срокъ: отпть.
Смотрю со сцены въ залъ: я – путникъ, онъ – тайга. Безмолвилъ, да сказалъ: – Я не люблю тебя. С начинкой заковыкъ нелакомый языкъ мой разумъ затемнилъ. Будь, где была, изыдь. Я не кормлю всеядь, и «ять» моя – темна. Все мн вольны сказать: – Я не люблю тебя. Любить позвольте васъ въ моемъ свчномъ углу. Словъ неразъемна власть: «люблю» и «не люблю». Ихъ втун не свяжу, я врю во звзду: полунощи свчу усердно возожгу. Мужъ подошелъ ко мн, провдалъ мой насстъ. Зачеркиваю «не» — оставлю то, что есть. Есть то, что насъ свело: безмолвiе любви. Во здравiе твое — свча и с точкой i… Мирволь и многоточь, февральскiй первый день, врней – покамстъ – ночь: школяръ и букводъ. Есть прозвище: «ита» — моимъ ночамъ-утрамъ. До «ижицы» видна свча – стола упархъ. Не дамъ ей догорть. Чиркъ спичкой – и с «аза» глядятъ на то, что есть, всенощные глаза… Державинскихъ управъ витаютъ «Снигири». Глаза – от зла утратъ — сухи, горьки, голы. Иной свчи упархъ достигъ поры-горы. «Неистов и упрям, гори, огонь, гори…»
* * *
Прощай, прощай, моя свеча! Красна, сильна, прочна, как много ты ночей сочла и помыслов прочла. Всю ночь на языке одном с тобою говорим. Согласны бодрый твой огонь и бойкий кофеин. Светлей ЕУРГИИ твои кофейного труда. Витийствуя, красы твори до близкого утра. Войди в далекий ежедень, твой свет – не мимолет. Сама – содеянный шедевр, сама – Пигмалион. Скажу, язычный ЕОГЕН, что Афродиты власть изделием твоих огней воочию сбылась. Служа недремлющим постам, свеча, мы устоим, застыл и мрамором предстал истекший стеарин. Вблизи лампадного тепла гублю твое тепло. Мне должно погасить тебя — во житие твое. Иначе изваянья смысл падет, не устоит. Он будет сам собою смыт и станет сном страниц. Мои слова до дел дошли: я видеть не хочу конец свечи, исход души — я погашу свечу. Безогненную жизнь влача, продлится тайный свет. Уединенная свеча переживет мой век. Лишь верный стол умеет знать, как чуден мой пример: мне не светло без буквы «ять», и слог не впрок без «ерь». Чтоб воскурила ИМIАМЪ свече – прошу «иту». Я догореть свече не дам, я упасу свечу. Коль стол мой – град, свеча – VПАТ — все к «ижице» сведу, не жалко ей в строку упасть… Задула я СВЧУ.

Я не раз от души заманивала тетю Дюню к нам зимовать, да обе мы понимали, что не гостить ей у нас так хорошо, как нам у нее. Лишь однажды, еще в бодрые горькие годы, кратким тяжелым проездом в плохое, «наказанное», место, отбываемое дочерью, краем глаза увидела и навсегда испугалась она Москвы, ее громадной и враждебной сутолочи.

Я вспоминаю, как легко привадилась в деревне Усково управляться с ухватом и русской печью. Нахваливала меня, посмеиваясь, тетя Дюня: «Эка ты, Беля, ухватиста девка, даром что уродилась незнамо где,

аж в самой Москве».

Один день кончается, другой начинается, на точной их границе, по обыкновению, возжигаю свечу – в привет всем, кто помещен в пространном объеме любящего хлопочущего сердца.

Большая сильная свеча давно горит – «надолго ли хватит?» – и украшает себя самотворными, причудливыми и даже восхитительными, стеаринными изделиями, витиеватыми, как писания мои. Пожалуй, я только сейчас поняла, что их неопределенный, непреднамеренный жанр равен дневнику (и ночнику), и, стало быть, ни в чем не повинны все мои буквы и буквицы, пусть пребудут, если не для сведенья, то на память, хоть и об этом дне, понукающем меня кропотливо спешить с раздумиями и воспоминаниями.

Что касается многих слов моих и словечек, – они для меня не вычурны, а скорее «зачурны» (от «чур»), оградительны, заговорны. Не со свечой же мне заигрывать и миловидничать.

Не только к Далю – всегда я была слухлива к народным говорам и реченьям: калужским и тульским, разным по две стороны Оки, например: «на лошади» и «на лошади», «ангел» и «андел», так и писала в тех местах. «Окала» в Иваново-Вознесенске, но никогда не гнушалась неизбежных, если справедливых, иностранных влияний, любила рифмовать родное и чужеродное слово, если кстати. Не пренебрегал чужеземными словесными вторжениями, подчас ехидно, а в Перми и «ахидно», сам народ.

Но не пора ли приблизиться к достославному городу Вологде?

При въезде, до осмотра достопримечательностей, с устатку дороги, сделали мы привал в приречном, пристанном ресторанчике. Спросили нехитрого того-сего и – опрометчиво – масла. По-северному пригожая, светловолосая и светлоглазая официантка гордо ответила, что об этом ястве имеются только слухи, но за иностранных туристов нас все-таки не приняла. Хорошо нам было сидеть, глядючи на необидно суровую подавальщицу, на захожих едоков, а больше – питоков, на реку, одноименную предстоящему городу.

Немногие колонны и арки старинных усадеб уцелели в претерпевшей многие беды Вологде. Это там архитектурно образованный Борис начал мне объяснять властное влияние Палладио на трогательное старо-русское и, в последовательно извращенном виде, пред-современное «дворцовое» зодчество. Первый вариант портиков, фронтонов и порталов как бы приходится Италии благородно потомственным и преемственным, второй – криво-косвенным, но зримым отражением учения Палладио. Приблизительно так толковал мне Борис, уточняя слова рисунком, приблизительно так не однажды воспето мной. Урок, посвященный обаянию Андреа Палладио, для него неожиданный, но не обидный, а приятный, окрепнет и усилится в городе Белозерске – если достигнем его, как некогда бывало.

Долго разглядывала картинку Бориса: старый господский дом с гостеприимным порталом, с колоннами (коринфскими, дорическими или тосканскими – не указано) с приросшими галереями, флигелями, можно довообразить въездную аллею, беседки, пруд… Хорошо: наводит на многие мечтания и грусти.

Отдаляя дальнейший тяжкий путь, минуя Вологду, воспомню родившегося и похороненного в ней Батюшкова. До ослепительности ярко и явно вижу я мало описанную (может быть, по неведению моему) сцену, когда страждущего, терзаемого пылким затмением умственного недуга Батюшкова проведал добрый, сострадающий Пушкин. Больной посетителя не узнал.

Привожу несколько четверостиший из давнего, не разлюбленного моего стихотворения.

Мне есть во что играть. Зачем я прочь не еду? Все длится меж колонн овражный мой постой. Я сведуща в тоске. Но как назвать вот эту? Не Батюшкова ли (ей равных нет) тоской? Воспомнила стихи, что были им любимы. Сколь кротко перед ним потупилось чело счастливого певца Руслана и Людмилы, но сумрачно взглянул – и не узнал его. О чем, бишь? Что со мной? Мой разум сбивчив, жарок, а прежде здрав бывал, смешлив и незлобив. К добру ль плутает он средь колоннад и арок, эклектики больной возляпье возлюбив? Кружится голова на глиняном откосе, балясины прочны, да воли нет спастись. Изменчивость друзей, измена друга, козни… Осталось: «Это кто?» – о Пушкине спросить. Из комнаты моей, овражной и ущельной, не слышно, как часы оплакивают день. Неужто – все, мой друг? Но замкнут круг ущербный: свет лампы, пруд, овраг. И Батюшкова тень.

Путь от Вологды до поворота (ошуюю) к Ферапонтову помнится и исполняется тяжким и долгим, потому что одесную сопровождается скорбным простором Кубенского озера с высоко сиротствующей вдали колокольней Спас-Каменного монастыря. Я смотрю не справочник, а в путеводную память и передаю бумаге, не точь-в-точь, а окольно то, что слыхивала. Сказывали примерно так. В задавние времена, когда не горело еще наше киянское озеро – а разве горело оно у вас? – то-то и есть, что нет, но плыл по нему царь со свитою – а какой? – это мы – всякие, и такие, и сякие, а он – известно, какой: всего царства царь, и с ближними слугами. Плыли они в пучину, а попали в кручину: напал на них чомор – а кто это? – и не надо тебе знать, его назовут, а он подумает, что зовут, может, и с царем так было, может, из гребцов кто помянул его нечисто имя, а он и рад прежде слуг служить: вздыбил, взбурлил воду, стали угрозные волны бросать их аж до низких туч, и поняли пловцы, что пришла их смерть. Тогда взмолился земной царь к небесному, покаялся во всех грехах, и за то прибило их к отрожному острову, всему из камня. После утишья, когда заутрело, заметили они, что целиком спаслись и берег близко. Царь этого случая Богу не забыл и велел поставить на том месте благодарственную часовню. Дальше – стал монастырь: Спас-Каменный.

В случае с царем все обошлось Боголюбно и Богоспасаемо. Пока шедшее к нам время еще пребывало от нас вдали, пригляделся к часовне отшельник, потянулись другие монахи, воздвигли Богосоюзную обитель, проложили от своих камней до суши сильную каменную тропу, свершали по ней хождения и Пасхальный Крестный ход. Богоугодный порядок продолжался до конца прежних времен и начала наших, когда многими званый чомор с охотою откликнулся, явился во всей грозе: монахов и паломников разогнали и изничтожили, монастырь, за неудобством несподручного расстояния, взорвали в запоздавшие к нему тридцатые годы. Колокольня – устояла.

Поделиться с друзьями: