Стихотворения и поэмы. Рассказы. Борислав смеется
Шрифт:
Мужчины стояли минуту, остолбенев, не зная, что случилось с Ривкой и откуда у нее такая бешеная ненависть к Леону. А когда Ривка снова начала кричать, метаться и выгонять Леона из дому, тот, съежившись и насунув цилиндр на голову, вылетел из негостеприимного дома и, не оглядываясь, весь дрожа от неожиданного волнения, пошел в город.
— Боже, эта женщина в самом деле взбесилась, — ворчал он. — И она должна была стать свекровью моей Фанни? Да она, змея полосатая, заела бы ее за один день! Счастье мое, что так случилось, что этот… сынок их куда-то запропастился! Тьфу, не хочу иметь с ними никакого дела!
Так Леон ворчал и плевался всю дорогу. Ему только теперь стало понятно, почему многие богачи избегают Германа, неохотно бывают в его доме и, кроме торговых и денежных, не имеют с ним никаких других дел. И все-таки Леону было досадно, что так случилось; ему было жаль блестящих надежд и планов, которыми он еще так недавно упивался. Впрочем, голова его была полна планов, и когда рушился один, он недолго горевал, а сразу же хватался за другой. И сейчас он быстро оставил недавние мечты и- старался свыкнуться с мыслью, что «работать» ему в дальнейшем придется не в союзе с Германом, а одному, без Германа, и, возможно, против Германа.
«Против! Да, — думал он, — к этому, наверно, вскоре принудит меня и сам Герман: будет стараться теперь еще больше вредить мне».
Леон и сам не знал, с чего это ему пришло в голову, что Герман должен теперь непременно враждовать с ним. Он и наедине с самим собой
— У-у, так вам и надо! — шепнул он, словно радуясь их отчаянию. — Чтобы ты знала, ведьма, как выцарапывать мне глаза!
В то время как Леон, погруженный в свои мечты, радовался полному упадку дома Гольдкремеров и заранее подсчитывал прибыль, которая выпадет на его долю в результате этой великой победы, Герман в карете вихрем мчался по улицам Дрогобыча на стрыйский тракт. Лицо его все еще было очень бледным, он то и дело чувствовал какой-то холод за спиной и мелкую дрожь во всем теле, а в его голове кружились и бурлили мысли, как вода на мельничном колесе. Несчастье свалилось на него так неожиданно, к тому же несчастье такое странное и непостижимое, что он в конце концов решил не думать ни о чем и терпеливо ждать, что из всего этого выйдет. Он решил прожить несколько дней во Львове и использовать все средства для того, чтобы отыскать сына и выяснить все это дело: почему и куда он пропал. Через несколько дней он должен был выехать в Вену, куда товарищ по торговым делам вызвал его телеграммой для улаживания важного дела, связанного с нефтяной промышленностью в Бориславе. Если в течение нескольких ближайших дней ему не удастся во Львове добиться своего, он решил предоставить это дело полиции, а самому все-таки поехать в Вену. Правда, жена не велела ему возвращаться без сына, живого или мертвого, а о поездке в Вену по «нефтяным» делам она и слышать не хотела, — но что жена понимает! Разве она знает, что Герман хоть и будет сам руководить поисками во Львове, но Готлиба все-таки может не найти, а деньги и без него свое сделают, если вообще можно еще что-нибудь сделать. В Вене же ему, конечно, необходимо быть, там дело без него не двинется.
Так размышлял Герман, быстро катясь в карете по дороге в Стрый. Волнистая предгорная местность проносилась перед ним, не оставляя в его душе никакого следа. Он ждал нетерпеливо, скоро ли вдали забелеют башни Стрыя; на него нагоняли тоску бесконечные ряды берез и рябин, тянувшиеся по обеим сторонам дороги. Он постепенно начал успокаиваться, покачиваясь от одной стенки кареты к другой, и наконец, прислонившись лицом к подушке, уснул.
После отъезда Германа Ривка снова бросилась на софу, всхлипывая и вытирая глаза, и всякий раз, когда она взглядывала на несчастливое письмо из Львова, слезы с новой силой начинали литься из ее глаз. Слезы смягчали ее горе, отгоняли всякие мысли, она давала им уноситься, подобно тихим волнам, не думая о том, куда они несут ее. Всхлипывая и вытирая слезы, она как-то забывалась, забывала даже о Готлибе, о письме, о своем горе и чувствовала только льющиеся холодеющие слезы.
Куда девалось то время, когда Ривка была бедной молодой работницей? Куда девалась прежняя Ривка, проворная, трудолюбивая, веселая и довольная тем, что имела? То время и та Ривка сгинули бесследно, изгладились даже в затуманенной памяти теперешней Ривки.
Двадцать лет прошло с той поры, когда она, здоровая, крепкая девушка-работница, однажды вечером встретилась случайно на улице с бедным «либаком» [135] — Германом Гольдкремером. Они разговорились, познакомились. Герман, в то время неуверенными еще шагами, начинал идти к богатству; он занят был казенными поставками и уже близок был к тому, чтобы все потерять, так как у него не хватало денег, чтобы выполнить все свои обязательства. Узнав о том, что у Ривки есть немного денег, собранных в приданое, он поспешно женился на ней, спас при помощи ее приданого свое дело и добился больших прибылей. Счастье улыбнулось ему и с тех пор никогда не покидало его. Богатство текло ему в руки, и чем больше оно становилось, тем меньше были потери и вернее — прибыли. Герман весь отдался этой погоне за богатством; Ривка стала теперь для него пятым колесом в телеге; он редко бывал дома, а если когда и заглядывал, то избегал ее — чем дальше, тем больше. И недаром Ривка сильно изменилась за эти годы, и изменилась не к лучшему, хотя, по-видимому, и не по своей вине. Можно сказать, что богатство Германа заело ее, подточило морально. Сильная и здоровая от рождения, она нуждалась в движении, работе, деле, которым могла бы заняться. Пока она жила в бедности, в таком деле у нее недостатка не было. Она служила у богатеев, зарабатывала как могла, чтобы прокормить себя и свою тетку, единственную родственницу, которая осталась у нее после холеры.
135
Либак — рабочий, который собирает нефть с поверхности воды. В Бориславе нефть выплывала на поверхность воды в озерках я речках.
Выросшая в бедной семье, она не получила, разумеется, никакого, даже начального, образования. Тяжелая жизнь и однообразная, механическая работа развили ее силу, ее тело-, но совершенно не затронули ум. Она выросла в полном невежестве и темноте духовной, не обладала даже теми врожденными способностями и «смекалкой», которые обычно встречаются у деревенских девушек. Лишь то, что касалось непосредственно ее, могла она попять, осмыслить, — вне этого ничего не понимала. Такой взял ее Герман.
У них родилась дочь, которая, однакоже, скоро умерла — кажется, из-за неосторожности самой матери ночью. В то время Гольдкремеры считались еще бедными. Герман рыскал целыми днями по городу или по окрестным деревням, Ривка хозяйничала дома: варила, стирала белье, рубила дрова, шила и мыла — одним словом, была работницей, как и прежде. И это была наиболее счастливая пора ее замужества. Первый ребенок — здоровая и красивая девочка — очень ее радовал и доставлял ей немало хлопот и дел. Чем больше она работала и хлопотала, тем здоровее и веселее становилась. Правда, она и сама не знала, что это именно от работы, и частенько жаловалась мужу, что не имеет никогда ни минуты отдыха, что губит здоровье, повторяя скорее обычные жалобы других женщин, нежели исходя из собственных убеждений и собственного опыта.
К несчастью, ее желания очень быстро исполнились. Герман разбогател, купил удобный и просторный дом на бориславском тракте, нанял прислугу, которую требовала жена, — и ей вначале стало как будто легче. Она ходила по тем комнатам, в которые еще недавно робко
заглядывала с улицы, присматривалась к картинам, мебели, зеркалам и обоям, распоряжалась на кухне, заходила в кладовую, но скоро поняла, что все это было не нужно. Герман сам выдавал слугам все по счету и за малейшую неточность грозил прогнать со службы, — таким образом, при небольшом хозяйстве, которое они вели, нечего было опасаться воровства.Нанятый повар понимал в кушаньях гораздо больше, чем сама хозяйка, и ее советы и распоряжения принимал с вежливой улыбкой переставлять мебель и перевешивать картины ей скоро надоело; и вот началась новая, страшная пора ее жизни. Она прежде не знала, что такое скука, — теперь скука пронизывала ее до мозга костей. Она то слонялась по огромным комнатам, как неприкаянная, то сидела в кухне и болтала с прислугой, то лежала целыми часами на кушетке, то выходила на улицу и быстро возвращалась домой, не находя себе никакого занятия, никакой работы, ничего, чем можно было бы заполнить жизнь, слуги были с ней неразговорчивы, зная ее раздражительность, вспыльчивость. В гости она ходила редко, да и принимали ее везде очень холодно, и конце концов всякие посещения стали для нее мукой. В том новом кругу людей, в который так неожиданно ввело ее богатство мужа, она чувствовала себя совсем чужой: не умела шагу ступить, не знала, что говорить, не понимала ни их комплиментов, ни ядовитых намеков, а своими грубыми шутками и простыми замечаниями выбывала только смех. Скоро Ривка спохватилась, что она и в самом деле становится посмешищем в глазах этих людей, и совсем перестала бывать в обществе, перестала принимать у себя посторонних, за исключением нескольких пожилых женщин. Но и они вскоре были разобижены ее раздражительностью, внезапными необузданными вспышками и перестали у нее бывать. Ривка осталась одна, мучилась и металась, будто зверь лесной, запертый в клетку, и никак не могла понять, что с ней происходит, he неразвитый ум не мог ни доискаться причины этого положения, ни найти из него выхода — найти хоть какую-нибудь деятельность, хоть какое-нибудь занятие для ее здоровой, крепкой натуры. Лишенная всякого дела, всякого- живого интереса в жизни, она замкнулась в самой себе и, пожираемая внутренним огнем, время от времени вспыхивала неукротимым, безумным гневом из-за какой-нибудь мелочи, по мере того как Ривка отвыкала от работы, труд становился ей все более ненавистным и тяжелым; она не могла заставить себя прочитать хотя бы одну книжку, а ведь несколько лет назад тетка научила ее немного грамоте. Скука застилала все перед ее глазами серой, неприглядной пеленой, и она делалась все более одинокой, все глубже падала на дно той пропасти, которую вокруг нее и под нею вырыло богатство ее мужа и которую ни она, ни ее муж не умели заполнить ни сердечной любовью, ни разумным духовным трудом.
Вот в такое-то время родился у Ривки сын — Готлиб Врачи вначале не надеялись, что он выживет. Ребенок был болезненный, непрерывно кричал, плакал, и слуги шептались между собой на кухне, что это не ребенок, а оборотень, что его «чёрт подменил». Но Готлиб не умер, хотя и не становился более здоровым. Зато для его матери на некоторое время свет прояснился. Она с утра до вечера бегала, кричала, суетилась возле ребенка и сразу почувствовала себя более здоровой, менее раздражительной. Тоска пропала. И, выздоравливая, Ривка тем сильнее любила своего сына, чем слабее и беспокойнее он был. Бессонные ночи, непрерывные волнения и заботы— все это делало для нее Готлиба более дорогим, более милым. Со временем мальчик как бы окреп немного, поздоровел, но уже и тогда видно было, что его духовные способности будут далеко не блестящи. Он едва на втором году начал ходить и в три года лепетал, как шестимесячное дитя. Зато, к великой радости матери, начал хорошо есть, словно за первые три года сильно проголодался. Животик у него всегда был полный и вздутый, как барабан, и стоило ему лишь немного проголодаться, он сейчас же начинал визжать на весь дом. Но чем больше подрастал Готлиб, тем хуже делался его характер. Он всем надоедал, портил все, что можно было испортить, и ходил по комнатам, как неприкаянный, высматривая, к чему бы прицепиться. Мать любила его без памяти, дрожала над ним и ни в чем не прекословила ему. Ее неразвитый ум и чувство, которое так долго подавлялось, не могли указать ей другого пути для проявления материнской любви; ей и в голову не приходило подумать о разумном воспитании ребенка, и она заботилась только о том, чтобы исполнить каждое его желание. Слуги боялись маленького Готлиба, как огня, потому что он любил ни с того ни с сего прицепиться и либо порвать платье, облить, исцарапать, укусить, либо, если он не мог этого сделать, начинал кричать изо всей силы; на крик прибегала мать, и его несчастной жертве приходилось тогда еще хуже. Хорошо еще, если дело ограничивалось бранью и побоями, а то случалось, что прислугу немедленно прогоняли со службы. Герман не любил сына, уже хотя бы по одному тому, что и в те редкие дни, когда бывал дома, никогда не имел от него покоя. Маленький Готлиб вначале боялся отца, но когда мать несколько раз яростно схватилась из-за него с отцом и отец уступил, мальчик своим детским чутьем почуял, что и здесь ему воля, что мать защитит его, и начал выступать против отца с каждым разом все смелее. Это бесило Германа, но он не мог ничего поделать, так как жена во всем потакала сыну и готова была за него глаза выцарапать. И это увеличивало холодность Германа и к жене и к сыну. Разлад в семье усилился, когда пришлось отдать Готлиба в школу. Само собой разумеется, несколько дней до этого Ривка плакала над своим сыном так, точно его должны были повести на убой; она разговаривала с ним, словно прощаясь навеки, рассказывала ему, какие строгие люди эти учителя, и заранее уже грозила тем из них, которые осмелятся задеть ее дорогого сыночка; она наказывала ему, чтобы он сейчас же пожаловался ей, если кто-нибудь в школе оскорбит или обидит его, а она уж покажет учителям, как нужно с ним обращаться. Одним словом, не начав еще ходить в школу, Готлиб уже питал к ней такое отвращение, словно это был сущий ад, изобретенный злыми людьми нарочно для того, чтобы мучить таких, как он, «золотых сыночков».
Зато Герман ударился в другую крайность. Он пошел к ректору отцов Василиан [136] . которые содержали в Дрогобыче единственную в то время школу, и просил его присматривать за Готлибом, чтобы тот учился и привыкал к порядку. Он рассказал, что мальчик избалован и испорчен матерью, и просил держать его в строгости, не жалеть угроз и даже наказаний и не обращать внимания на то. что будет говорить и делать его жена. Добавил даже, что если это будет нужно, он найдет для Готлиба отдельную квартиру вне дома, чтобы избавить его от вредного влияния матери. Отец-ректор был очень удивлен, услыхав это, но скоро и сам увидел, что Герман говорил правду. Готлиб не только был мало способным к ученью ребенком, но его начальное домашнее воспитание было таким скверным, что отцы-учителя, вероятно, ни с кем еще не имели столько хлопот, сколько с ним. Ученики, товарищи Готлиба, ежеминутно жаловались на него: тому он порвал книжку, другому подбил глаз, а у третьего отобрал палку и забросил ее в монастырский огород. Если кто в коридорах и классах больше всех шумел и кричал, то это наверное был Готлиб. Если кто во время урока возился или стучал под скамейкой, то это также был он. Учителя вначале не знали, что с ним делать; они изо дня в день жаловались ректору, ректор писал отцу, а отец отвечал коротким словом «Бейте!» Тогда посыпались на Готлиба наказания и ро-зги, которые хоть внешне как будто усмирили немного, сокрушили его крутой нрав, но зато развили в нем скрытность и упорную злобу и таким образом окончательно испортили его.
136
Монашеский орден