Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Стихотворения и поэмы. Рассказы. Борислав смеется
Шрифт:

— Что ж? это вас, паны, к нам привело? — спрашивает хозяин.

— Да это мы, кум Иван, не сами от себя, — сказал, почесывая затылок, понятой. — Это нас пан начальник прислал.

— Ой, что же еще за новости такие? — вздрогнул хозяин. — Ведь работу, какую положено, я сделал.

— Да дело тут не в работе, — заметил десятник. — А вот, хлопца в школу не посылаете. Пан учитель жалобу подал. Обязаны рынский уплатить.

— Рынский? Ах, боже ты мой! — вскрикнул Иван. — Да ведь хлопец-то болен был!

— Кто ж знал об этом? Почему же вы об этом учителю не сообщили?

— О боже ты мой милосердный! Да разве у человека только это и в голове? — сказал Иван.

— Гм! А мы тоже в том не виноваты. Нам велено взыскать с вас рынский штрафу.

— Хоть пытайте меня, хоть жгите каленым железом

пятки, а рынского наличными во всем хозяйстве не найдется!

— Нам, куманек любезный, до того дела нет, — сказали понятой и десятский, — мы ведь, кум, слуги общества: что нам прикажут, то и должны мы исполнять. А раз денег нету, велено отобрать, что можем. Вот хотя бы кожух!

— Кум, да ведь этот кожух наше единственное достояние! — крикнул хозяин, как ошпаренный. — Без него не в чем будет нам из хаты в стужу выйти.

Напрасны были мольбы. Кожух уже был в руках у десятского, и, осмотрев его, он сказал, покачивая головой:

— Ну, два-три рынских всегда за него дадут!

— Да вы, кум не опасайтесь. — заметил понятой, — ваш кожух не пропадет. Отнесем его к Юдке.

Принесете нынче рынский, нынче же кожух вам и вернем.

— Ну, кум, побойтесь вы бога! — сказал Иван. — Откуда же мне взять рынский? А ведь без кожуха зимой заработать я не смогу.

— А нам-то что до этого. Доставайте где хотите! У нас строгий приказ.

— Да кожух-то ведь мокрый. — сказала хозяйка, заламывая руки. — Хоть бы Юлка его просушил, прежде чем кинуть в кладовку.

Но власть уже не слушала этих слов. Десятский взял кожух подмышку и, ни с кем не попрощавшись, вышел из хаты. Вслед за ним вышел и понятой. У оставшихся в хате, после того как вынесли кожух, было такое чувство, будто вынесли труп самого близкого из семьи. Некоторое время они сидели, остолбенев, и только позже, точно по команде, обе женщины заплакали навзрыд, хлопчик утирал слезы рукавом, а сам хозяин сидел понурый у окна и провожал глазами власть, что налетела, как вихрь, невесть откуда и унесла то самое, без чего вся семья стала вдруг вдвое бедней и совершенно беспомощна.

II I

С того дня прошла неделя. Иван каким-то чудом раздобыл где-то рынский, отнес войту и получил разрешение забрать назад отобранный у него кожух. Вместе с десятским он отправился к Юдке, радостный, что вот снова дождется своего кожуха в хате. Но радость его быстро исчезла. Когда Юдка вынес кожух из кладовки, Иван уже издали почувствовал запах гнилья. Мокрый кожух, пролежав неделю в сырой кладовке, стал совершенно непригоден к употреблению, сгнил и в руках разлезался. Ахнул Иван и за голову руками схватился.

— А, бог бы вас наказал! — сказал он, обращаясь то к десятскому, то к Юдке.

— Ну, а меня-то за что? — возразил Юдка. — Что я, обязан сушить ваши кожухи?

— А я тоже в этом не виноват, — ответил десятский: — велено было отобрать, а остальное меня не касается.

— Ну побойтесь вы бога! — жаловался Иван. — Рынский-то я уплатил, а кожух потерял! Кто же ответит мне за обиду?

Юдка и десятский только плечами пожали.

‹1892›

ПОДНЕВОЛЬНЫЙ ХЛЕБ

Это было зимой, в начале 1896 года. После народного собрания в Перемышле пригласили меня торковские читатели, а главным образом депутат сейма Новаковский, съездить вместе с ними в Торки. Мне давно хотелось побывать в Торках, и я охотно согласился, а двухмильная поездка на санях по снегу, при. луне, меня скорее привлекала, чем пугала. Ехала нас довольно большая компания. Мне довелось сидеть в санях Андрея Крицкого, старого крестьянина, который проявил себя на собрании как хороший оратор. В дороге он оказался еще лучшим рассказчиком. У нас было время разговориться, а Крицкий рассказывал без устали. Он знал всех на селе, знал историю каждой хаты, каждого закоулка, и воспоминания его простирались хоть и не так далеко, а все же на несколько лет до 1848 года. Его рассказы о последних годах панщины были, разумеются, самыми интересными, и они глубже других напали мне в душу. Может быть, когда-нибудь мне удастся записать их все (г-н Крицкий жив до сих пор, и дай ему бог здоровья прожить еще много лет на свете!). А теперь я передаю по памяти

часть его рассказа — не дословно, а так, как сложилась она в моей памяти.

— Я был еще молод, когда панщину отменили, — рассказывал Крицкий, — только три года и работал при ней. Однако и эти три года буду помнить всю свою жизнь. Лютые времена были, сударь. Нынешняя молодежь, благодарение богу, и понятия не имеет о том, что творилось тогда. И пускай не имеет. И не надо, пожалуй, но кое-что следовало бы об этом знать. То, о чем вы рассказали в своих «Панских забавах», все это правда, но не вся правда. Знать вы об этом подробно не могли, вас ведь тогда и на свете-то не было. А кто этого сам своими глазами не видел, тому нелегко это себе представить. Поглядите на наши поля! Слава богу, землица благодатная, даже самый что ни на есть бедняк и тот может прожить, если есть у него пара здоровых рук и желанье работать. Эмигрантской горячки мы еще здесь не знаем. Едим хлеб ржаной или пшеничный, овсом лошадей кормим, голода не испытываем. Есть у нас свой рабочий скот, свои кованые телеги, есть у нас в селе- школа, читальня, лавка общественная, но зато нет ни одного еврея-ростовщика. Стоим, одним словом, на своих ногах, насколько мужик в Галичине может на своих ногах стоять.

Но не спрашивайте меня, как тут выглядело до 1848 года! Достаточно вам сказать, что на все село не было ни единой телеги. Только у помещика были телеги, а у мужиков — одни только сани. На санях свозили летом зерно в амбары и сено в стога, на санях же вывозили и навоз на поле, на санях, летом ли, зимой ли, отвозили и покойников на кладбище.

Ну, да мертвому-то все одно. А как жили живые! Я только о себе скажу. Отец мой был родом из Медыни, было у него двое братьев, все трое были парни красивые, толковые-. Забрал пан одного из них к себе в усадьбу вместо лакея, поехал с ним в Броды и там проиграл его в карты другому пану. Еще и до сей поры где-то под Бродами есть семья Крицких, — это наши свояки. Вернулся пан домой, взял к себе второго брата, поехал с ним в Варшаву и опять куда-то его дел. Видит мой отец, что и его ждет то же самое, взял да и подался в Торки. Оно как будто и под одним паном, а все-таки от пана подальше, — и как-то ему обошлось. Бедствовал отец очень, женился на бедной, не было чем жить, а тут на панщину гонят. Мне только двенадцать минуло, а пришлось уже идти на панщину. Ой, и натерпелся же я за три года всяких обид!.. Не дай господи и вспомнить!.. Но расскажу я вам не о себе.

Был у нас в селе бедный и несчастный человек, по имени Оноприй. И вправду, был он и бедный и несчастный. Нынче словно и победней бывают, а живут да свете; безземельные, без клочка поля, даже бездомные — и те по-людски выглядят. Тогда не так было. Имел Оноприй хатенку, был у него огородишко, было у него с четверть десятины земли. Нынче был бы какой ни говори, а хозяин, а тогда назывался — пешка. Вот как сейчас вижу его! Сутулый, глаза ввалились, а лицо такого цвета, как сама земля божья; и зимой и летом босой, без шапки, по крайней мере, я никогда не видал, чтобы голова у него была чем покрыта; рубаха грубая, из ряднины, черная, как потолок в курной хате; поверх рубахи старая, снизу вся истлевшая и обшарпанная дерюга, подпоясанная лыком или свяслом, — вот и вся его одежа и зимой и летом. Ходил он всегда сгорбившись, всегда медленно, еле-еле, все что-то жевал и был всегда голоден. Мы, мальчики, овец панских пася или другую работу выполняя, не раз смеялись над ним, дразнили его. Он никогда не сердился,

Ради праздника

не возвышал голоса, а как-то покорно, каким-то униженным и забитым голосом отвечал:

— Так, детоньки, так! Шутите себе на здоровье, а хлебца, коли есть у вас, дайте, а то ведь, ей ей, по рту у меня нынче его, святого, не было…

— А что ж вы, Оноприй, все что-то жуете? — опрашиваем его, бывало.

— Э, — отвечал он нехотя и, понурив голову, тяжело вздыхал.

Оноприй жвачку жует, жвачку жует! — крикнет, бывало, кто-нибудь из пастухов. Другие подхватят, пойдет по выгону смех, а Оноприй ничего, повернется и заковыляет опять к своей работе. Только раз я видел, как он тайком утирал слезы грязным рукавом своей дерюги.

Поделиться с друзьями: