Стихотворения. Избранная проза
Шрифт:
Когда я закрывал за собой обитую войлоком дверь, Луиза сказала: – «Георг, Бог тебя накажет за это…» И Георг ответил раздраженно: – «Меня Бог наказал уже…»
Ежась от дождя, попадавшего за воротник, я вернулся в школу. В ее маленькой зале с перевернутой на бок фисгармонией и портретом румяного пастора на голубой стене, спала добрая половина нашей «кумпании».
У дверей, на железном листе догорали дрова. Чад от потухающих головешек ходил по комнате едкими волнами. Прижавшись к соседу озябшим несоразмерно длинным телом, приказчик из Курска кричал во сне:
– Дашенька, я не виноват-с, ей-Богу. Вот крест, не виноват-с…
Я настелил соломы за фисгармонией.
V. Чонгарский мост
– Что это там такое – красное? Видите? По ту сторону моста, рядом с железнодорожной будкой… Да вы не туда смотрите, правее берите…
На Северной стороне Сиваша, то рассыпаясь красными точками, то сливаясь снова в живое пятно, маячили какие-то фигуры.
– Вижу – ответил я, силясь вытянуть ногу из густой грязи.
– Плюньте вы на них… Какое нам дело? Мы – бедные мобилизованные, по бессознательности своей обманутые белогвардейцами… Однако, холодно как. Я совсем окоченел.
Поручик горько усмехнулся и мы поплелись дальше. Ветер ныл бешено, гнал по дороге коричневые волны воды, остро свистел в ушах. Как вылинявшие, изорванные флаги, неслись по ветру наши лохмотья, оголяя грудь и спину, мокро липли к ногам. Было трудно и больно идти.
На мосту, немного разрушенном в последнем, смертном бою, кипела работа: с обоих концов моста несли на середину большие камни, вкладывали их в трещину, вбивали заступами, засыпали мелким щебнем и песком. Далеко разносилась крепкая, отрывистая ругань рабочих, надрывисто кричали надсмотрщики – красные саперы:
– Подавай песку, сволочь! Аль заснул, туды твою в душу!
Рябой мужичок, объезжая груды булыжника и щели, подвозил песок. Тихим тенорком ржала белая костлявая кобыла.
Всякий желавший пройти мост, должен был уплатить за это своеобразную дань: пронести на середину моста увесистый камень, и тогда его отпускали с миром. Но так как белые пленные – как известно – не люди, то нас заставили таскать камни до позднего вечера.
– Поработай, милый, на республику, – сострил один из саперов – оно, конечно, работа не барская, зато плата хорошая: кончишь – по морде дам.
(К чести его, надо сказать, что он не сдержал своего слова и, отпуская нас, дал многим, в том числе и мне с поручиком, по куску хлеба.)
С отчаянной решимостью я наклонился над первым камнем, поручик закряхтел рядом. Сперва было очень трудно разогнуть застывшие пальцы, мокрый камень выскальзывал из рук, но полная безнадежность положения заставила напрячь все силы, вогнала усталость во внутрь. Работа с трудом пошла, стало теплее. Через час-два мы уже превратились в машину –ничего не понимая, шли ковыляющими шагами к камням, хватали, царапали руки до крови, первый попавшийся, несли его, спотыкаясь, к месту разрыва. В таком же исступлении работали и другие, оказавшиеся почти поголовно «нашими», т. е. «белыми бандитами». В глазах все кружилось, от острого голода и усталости мучительно ныла голова…
Когда стало темнее и от перил упали на Севаш лиловые тени, на мосту показалась толпа пленных калмыков. Раздетые донельзя, с выбитыми зубами и кровавыми ссадинами на лицах, они шли, испуганно ежась друг к другу, шли молчаливо и горестно, как будто знали, что впереди – смерть.
Их сразу же заметили.
– А, калмычата, здорово, ребята – весело и даже как будто ласково, крикнул один из тех, что, во всем красном, маячил у будки, когда
я подходил к мосту (как оказалось потом – член реввоенсовета XIII армии).– Да здравствует победоносная Белая армия! – И, видимо, страшно довольный своей остротой, сильным ударом нагайки сбил с ног переднего калмыка и сбросил его с моста в
воду. Повернувшись в воздухе, калмык грузно шлепнулся в самую слизь Севаша, барахтался в ней до тех пор, пока его не пристрелили сверху.
На мост быстро сбежались остальные члены реввоенсовета.
– Что за выстрелы?.. А, калмыки…
– На, закури! – предложил почти голому калмыку юркий прыщеватый парень в красных гусарских чахгарах папиросу, всунув ее в дуло нагана. Калмык курить отказался и с гортанным криком полетел в Сиваш, обрызгав кровью камни… Еще выстрел… Еще… Через десять минут на мосте не осталось ни одного калмыка. Кровавые пятна мутно расползались по гиблой, мертвой воде Сивашей…
– Какой ужас… что они делают… – стоит сзади меня пожилой «бандит», подымая камень. Я ничего не отвечал, вспоминая недавнее, милое… У нас в полку был калмык, лихой
кавалерист, как и все они, храбрец примерный, словом – пистолет. Любил свой Дон нежной любовью, России был предан всей своей полудикой душой… Мы часто шутили над ним:
– Смотри, Ахметка, в первом же бою сдашься в плен… Оскалив крупные зубы, Ахметка говорил всегда уверенно:
– Мой пойдет в плен. Нэльзя – у Ахметки морда кадэт…
Где она, твоя «морда кадэт» теперь, косоглазый, маленький герой пленной России – в рудниках Болгарии, на поле какого-нибудь турецкого паши или… в соленой могиле Севаша?
(Русские вести. 22 декабря. № 140).
VI. Дневник
Когда за ним пришли, он отвел меня в сторону и сказал шепотом, поджимая босую, окоченевшую ногу:
– Там, в углу – дневник… так вы… того… продолжайте… Не так скучно, знаете…
Я заглянул ему в глаза. Как остро, как мучительно жадно хотели жить эти молодые, пытками затуманенные глаза, а за ними пришли. Тоненькая струйка судороги переливалась в крепко стиснутых скулах, шевелила запущенную, рыжеватую бородку. По грязному, черному от запекшейся крови уху – его страшно избили на допросе – ползла вошь…
Я кивнул головой, с бесконечной жалостью поцеловал его в высокий лоб, его увели. Увели туда, куда уводили всех обреченных – на широкий выгон у вокзала…
Дневник остался. Короткие, отрывистые фразы, нацарапанные мелким почерком на куске светло-лиловых обоев… Я не продолжал этого дневника – не мог, не хотел. Было больно думать о чем-нибудь в липком ужасе надвигавшегося конца, не хотелось касаться чужими, может быть, непонятными для него словами его светлой, мученической памяти…
Дневник остался нетронутым в темном, загаженном нечистотами углу (нас никуда не выпускали), но за долгие, томительные дни я выучил наизусть его страшные строки. Вот они:
23 ноября 20 г. Мелитополь. – Перевели из предв. Есть не дают.
24 ноября – Тоже.
25 ноября – четверть ф. хлеба и пять селедок. Почему пять? Воды нет.
26 ноября – хлеба четверть, селедок сколько угодно. Воды не дают нарочно – сдыхай. Страшно мучусь.
27 ноября – Вчера вынесли двух, сегодня полковник сошел с ума. Кричал: еще селедочки, еще. Подумали, что притворяется и выпороли шопмолами, а он умер. У него трое детей в Киеве.