Стихотворения. Избранная проза
Шрифт:
Уже лилось в окна сиреневое молоко рассвета, когда Рогов уходил из белого домика в виноградной муфте. Наталка вышла с ним в переднюю. Дрогнула ее протянутая рука. Кружилась у гусара голова – не то от вина, не то…
– Прощайте… – сказала девушка, все еще не отпуская руки, – прощайте, пасхальный жених. Странно, целовались мы, а я даже имени вашего не знаю.
Рогов уронил фуражку, поднял ее, сказал, не узнавая своего голоса:
– Разве это надо? Разве важно? Наташа, только в мае мы уйдем на фронт. И я хотел… хотел спросить, просить вас, чтобы – не «прощайте», а – «до завтра»… Наташа, скажите, можно мне считать…
– Как все-таки странно
– Да, странно. Наташа, можно считать все, что было – настоящим? Невесту не только пасхальной? Чтобы все это повторилось, там – под луной?..
Через пять минут шел по пустынной улице вольноопределяющийся Рогов, чувствуя неотлетевшую еще теплоту влажных губ, уронивших так просто и нежданно это звездное слово – «люблю». Все смеялось в это раннее феодосийское утро: и сердце гусара, и близкий гул моря, и трехцветные флажки на карте в огромной витрине. И казалось Рогову, что флажки эти не угрожающе жмутся к перекопу, а широким веером хлынули вперед, заливая родную киевщину, Москву, всю Россию…
(Листок русской колонии. Гельсингфорс, 1927. 24 апреля. № 12).
Правда о семи тысячи расстрелянных
Штабс-капитан Кочановский и конный разведчик второй батареи Евгений Стерн шли позади всех и их то и дело толкали в спину мохнатые сибирки конвоя.
Особенно запомнилась одна: с белым пятном на забрызганной грязью ноге и неровно подстриженной гриве. Лошадь осторожно ступала по камням и, когда негромко звякало копыто, открывала глаза – грустные и ласковые. Ехал на ней Пильчук – веселый матрос в длинной бурке и красных штанах с серебряным шнуром. Лицо у Пильчука все время расплывалось в широкой улыбке и как то наклонялось вперед, когда он говорил надтреснутым голосом:
– Поторопись, поторопись, шпана! Все одно не утикешь. Севодни нам еще одну партию пропустить надоть.
Стерн торопливо двигался по шоссе, размахивая левой рукой. Правая была крепко до боли связана с рукой Коченовского просмоленой веревкой: она же связывала штабс-капитана с генералом Угловым, худощавым стариком с выбитым прикладом глазом. Генерал тяжко дышал и на ходу вытирал кровь о плечо соседа – военного чиновника Пронева. Кто был впереди, Стерн не видел.
Длинная цепь фигур тянулась в гору, усаженную тополями, и там тонула в предрассветной дымке. Слева был обрыв, изрезанный причудливыми зигзагами скал – как черные монахи стояли они, эти скалы, на долгой молитве: далеко внизу мерно двигалось, вздыхало, пенилось море.
Бледно-желтые капли звезд медленно гасли. Справа, по краю шоссе, то двигались в темную группу, то рассыпаясь по всей горе неясными точками, ехали солдаты комендантской команды. Сзади, на легковом извозчике везли два пулемета, и так странно было видеть их короткие дула на плюшевых подушках под парусиновым навесом крымской корзинки.
– Поторопись, офицерия, поторопись!
У Стерна в минутной спазме сжались скулы. Он погладил потную ладонь Кочановского.
– В… вы не боитесь? Штабс-капитан резко качнул головой.
– Нет. Хамье! И, особенно, чего вы… Отстаньте от меня!
Потом ударил каблуком в булыжник так сильно, что колыхнулась цепь связанных, поддалась назад, а Утлов споткнулся
и упал.– Голубчик… – простонал генерал, вставая и прижал руку Пронева к окровавленной впадине глаза… – Голубчик…
Шоссе круто свернуло влево, огибая повисшую над обрывом глыбу с полуразрушенной башней наверху. Ее колонны и фигурная вышка мутно белели в тумане. Далеко позади остался город – мертвый, пустынный, с погашенными огнями. В передних рядах грянул выстрел: эхо упало в море. От башни вниз, по серой ленте шоссе поплыл гортанный крик: «Г-о-о!» Пильчук пришпорил сибирку с неровно подстриженной гривой и помчался вперед. Бурка откинулась назад как черные крылья.
– Кого это раньше времени… – сказал военный чиновник, глубоко вздыхая. – Может быть папу? У меня папа впереди. Священник! Просил я: оставьте! Старый ведь! Разве можно стариков убивать? Просил я!
Стерн шел широким шагом, резал воздух левой рукой – между средним и указательным пальцами крепко сжатого кулака виднелась георгиевская ленточка – и говорил не то самому себе, не то облаку, похожему на крейсер:
– Я не могу сказать, что мне страшно. Вот еще… Нет! Но ведь это бессмысленно. Как же так – не жить? Поймите: На поверке – вольноопределяющийся Стерн! А вольноопределяющегося Стерна нет. Не болен, не дезертировал, не в отпуску, а вот – нет! Я… я не понимаю. Это даже глупо по моему… Глупо!
…У папы был большой серебряный крест, протоиерейский. Сняли. Золотой нательный – тоже. Маленький с голубой эмалью. Так. Верите? Я им так и сказал: берите! Расстреливать зачем? У меня еще жива мать. В селе Михайловке… У нас в саду смородина была. Черная и красная. Черной больше…
– Если бы в бою? Что ж делать? Я готов! Тому, кто Руси сын, на бой кровавый путь один… Но… позвольте! Это же убой! С какой стати? Вот еще… Капитан, скажите, капитан!
Колчановский ответил:
– Не кричите! Прикладом получите.
– Вы еще живы, капитан? Как это все странно, однако. Послушайте! Там опять кричат…
– За что вы Георгия получили, Стерн? Размазня вы, а не солдат! Или с ума сходите? Мне кажется, и я начинай… Иду, а в голову – шестидюймовка. Бу-ух… понимаете… бух! Я, конечно, умру просто. А пока дрянь на душе, отвратительно…
Стерн хотел что-то сказать, но только разжал кулак, бросил желто-черную ленту с крестом на камни и подумал, что хорошо было бы сейчас им четырем – Качановскому, Проневу, генералу и ему – рвануться в лево и прыгнуть вниз. Тогда, может быть, вся цепь свалилась бы в пропасть, в море. И не надо было бы пулеметов… Сразу…
– Стой! Раздева-айсь!
Цепь остановилась на неровной, скользкой площадке, в двух шагах от обрыва. Засуетились конвойные, зазвенели по камню копыта сибирок. Мягко прошипели колеса корзинки с пулеметами. Их установили на полукруглом выступе скалы против цепи, с таким расчетом, чтобы огненный дождь смыл связанных пленных в море. Как вчера… Как завтра…
– Раздевайсь! – крикнул еще раз Пильчук и подскочил к генералу, медленно расстегивавшему шинель двумя руками – своей и Кочетовского.
– Ты чего ждешь? Раздевайся, врангельский бастрюк. Раздевайсь!
Углов поднял голову. Как всегда улыбаясь, Пильчук увидел темное пятно заплывшего кровью глаза – было уже почти светло.
– Брюки и сапоги еще можно снять, а вот шинель… ведь мы связаны. Шинель повиснет на руках…
Свистнула нагайка и генерал упал, сорвав кожу с рук Коченовского и Пронева.
Стерн лихорадочно опустил с плеч потертый френч. Рубахи не было – он обменял ее в тюрьме на две папиросы.