Стихотворения. Поэмы. Проза
Шрифт:
Рассказы Демьяна, хотя я и слушал их довольно рассеянно, хоть мне и было всего только пятнадцать лет, в некотором смысле пояснили мне характер Хрустина. Смутно мне стала представляться вся жизнь его... Это был вечный невольник людей, его окружающих, и всегда почти дурных людей; нехотя, как бы против своей собственной воли, прокутил и проиграл он почти все свое состояние; ум и страсти его были одержимы постоянной спячкой, и тот, кто их расталкивал, кто будил их к жизни хоть на одно мгновенье -- тот владел им, как ребенком, несмотря на эти страшные кулаки, которые, как кажется, могли бы сразу быка убить. Недаром какой-то Аким Пыхин, богатырь, по рассказам Демьяна, был когда-то в числе друзей его; но как физические, так
Хрустин был бы покоен и счастлив, как турецкий паша, если б воспоминания и сожаления о потерянном богатстве не грызли сумрачной, немой, никому в доме не доступной души его.
В нем много было странностей.
Он был иногда рассеян. Взять со стола чужую табакерку и запихнуть ее себе в карман или потерять в саду платок ему ничего не стоило.
Он был скуп на деньги, которые непосредственно ему попадали в карман, но о доходе с имения, который поступал весь в распоряжение Аграфены Степановны, он никогда и не спрашивал, как будто бы и права не имел получать его.
Весной, почти в одной рубашке и простоволосый, просиживал он целые ночи на балконе, сидел неподвижно, как истукан, темный, как сама ночь, и готов был до утренней зари слушать, как в саду его заливаются соловьи,-- соловьиные песни доставляли ему нечто вроде наслаждения; не напоминали ли они ему первой его жены, двоюродной сестры моей матери, которая, как я слышал, была певица и любила музыку?
Как лирический поэт заслушивается стихов, так он заслушивался пернатых и, вероятно, не без причины ненавидел кошек.
Ловить птиц в саду он строго запрещал, хотя самое строгое запрещение Хрустина в доме значило гораздо менее, чем самое незначительное словцо Аграфены Степановны.
Трудно было понять, кого он в доме любил. Один Демьян был уверен, что он когда-то любил его. Молча косился он на Лизу, молча косился и на Аграфену Степановну, но несомненно было только то, что и Лиза, и Андрюша, и весь дом были вполне предоставлены во власть Аграфены Степановны и что ничто не спасло бы девушки, если б старуха вздумала как-нибудь погубить ее.
Вообще вопросы о чувствах были самыми неразрешимыми вопросами, если только они касались Хрустина. Говорят, что он весь позеленел и чуть сам не умер с горя, когда умерла у него старшая дочь; а когда, за год до смерти, та с какой-то просьбой, в слезах, приходила к нему в кабинет, то вышла от него без слез, но безнадежно махнула рукой, как бы выражая тем всю невозможность добиться от своего отца того, чего в нем не было... разумной воли. Отец не сказал ей ни да, ни нет, не огорчил и не утешил.
Что касается до Аграфены Степановны -- все, что скажу об ней, будет, конечно, выводом из моих теперешних соображений; я точно так же не умел тогда понимать ее, как не
умел вести себя в доме Хрустина, несмотря на предостережения моей кузины...Начну опять свою собственную историю.
Меньше чем в неделю я познакомился с целым домом -- освоился с ним так, будто бы жил в нем целый год. Не было мальчишки, которого бы я не знал по имени; не было девчонки, которой бы я не подразнил (не унес бы клубка или наперстка), разумеется, в отсутствие Аграфены Степановны. Перед Лизой я всячески кокетничал -- кокетничал прической волос, скрипом сапогов, знанием наизусть многих стихотворений, рассуждениями о том, что такое падающие звезды, и, наконец, я кокетничал перед ней своими чувствами. Раз, после обеда, вынул я из кармана письмо Красильского и сказал ей: -- Послушайте, вот письмо, которое я получил от друга перед моим отъездом, письмо, которое меня мучит,-- прочтите его тихонько, потом отдайте мне. Лиза взяла и обещалась прочесть; в ушел в сад -- мечтать.
Если читатели помнят письмо моего милого Саши, то, вероятно, поймут, почему Лиза, прочтя его, не нашла нужным ни таить, ни прятать его от глаз своей почтенной бабушки. В тот же день оно как-то попалось на глаза старухе. Аграфена Степановна не без удивления прочла его и спросила Лизу, зачем она принимает от меня письма такого скандального содержания. Лиза отвечала, что она не видит в этом письме ничего скандального, что оно наивно, даже мило, и больше ничего. Бог знает, что после этого вообразилось Аграфене Степановне. Целых два часа пилила она бедную мою кузину. Когда я вошел, Лиза, расстроенная, вероятно с умыслом, при бабушке, отдала мне это письмо и сказала:
– - Возьмите его, ради бога, в этом письме нет ничего дурного и ничего нет хорошего. Видно только, что ваш друг вас очень любит, что поручает вам то, что ему дорого; только не давайте мне вперед никаких писем.
Я изумился и даже побледнел,-- до такой степени потрясло меня такое неожиданное объяснение. Я никак не мог понять, отчего в голосе моей кузины дрожали слезы и отчего у старухи, когда она стала на меня смотреть, белая широкая оборка на ее чепце стала вдруг качаться так, как будто с ее чепцом лихорадка сделалась. Я был ошеломлен.
– - Это... не делает вам чести,-- сказала мне Аграфена Степановна.
– - Что такое?
– - Что у вас такие дурные, безнравственные приятели.
– - У меня нет безнравственных приятелей.
– - Какая-нибудь поломойка, дрянь какая-нибудь, с позволения сказать, подарила ему какой-нибудь горшок, он и растаял, и разнежился... расстаться не может!.. Что ж вы его, отец мой, с собой не притащили,-- этот горшок-то с резедой. Какая-нибудь поломойка, прости господи!
– - Я не знаю кто!
– - сказал я, задыхаясь от внутреннего волнения.-- Но... но... не вам судить. Мне все равно, поломойка или кто другой.
– - Вам все равно! А! Вам все равно!
– - подхватила старуха.-- Этого я не знала, отец мой... я думала, что и вы благородный, и друзья у вас благородные. Я, извините, я глупая, может быть, старуха, говорю вам, что думаю, извините!.. я не имею права запрещать вам какие угодно письма, только уж... никаких... никаких писем, пожалуйста, не давайте этой сударыне,-- она указала на Лизу,-- сделайте такую милость; я должна блюсти... должна!.. это, это моя обязанность... Я не сержусь на вас, но...
– - Спасибо, что не сердитесь,-- промычал я сквозь зубы и ушел совершенно растерзанный.
– - Скажите, Антон Ильич,-- после долгого молчания осмелился я обратиться к Хрустину, которого нашел в кабинете за просматриванием в календаре заметок, сделанных его рукою.-- Скажите, Антон Ильич, вот письмо, которое я дал прочесть Лизавете Антоновне; за него досталось и ей и мне; стоит ли оно того, чтоб за него так сердилась Аграфена Степановна? пожалуйста, прочтите.
Старик взял мое письмо, с испугом взглянул мне в лицо, прочел его, обернувши к свету и повернувшись к окну затылком, другой раз прочел, потом подал мне его, как бы с облегченным сердцем, потрепал меня по плечу и, скорчив улыбку, лениво произнес: