Стихотворения. Поэмы. Проза
Шрифт:
– - Я тогда, Осип Осипович, тысячи не пожалею: что мне тогда тысяча!
– - И Христофорскому действительно представилось, что тысяча вздор, если только у него будут сотни тысяч -- и в то же время какой-то бесенок нашептывал ему на ухо: обещай хоть четыре тысячи, ведь к присяге не приведут тебя -- можешь и надуть.
– - Тысяча, гм! Не мало ли? Впрочем, если вы такой скупой,-- пожалуй, идет: по рукам!
– - сказал Стуколкин.
– - Если поможете, по рукам!
– - сказал Христофорский.
– - Я вам сочиню письмо, вы его перепишите, и...
Тут Стуколкин, как человек быстрой проницательности, смекнул, что может сейчас же испытать, не врет ли Христофорский.
– - Вы его перепишите, мы его запечатаем. Вы напишите адрес, и завтра чуть свет я сам снесу
– - Я, пожалуй... я на все согласен... Осип Осипыч. "Не врет!" -- подумал Стуколкин,-- ну-с; теперь я начну сочинять письмо, а вы посидите. Вон сядьте на этот диван. Это у меня и диван и постель. Я вам после когда-нибудь покажу, как это я устроил.
– - А нет ли у вас чего покурить?
– - Была где-то тут папироска, только черт ее знает, кто ее взял. Я сам, знаете, не курю; голова с табаку у меня кружится; крови много, знаете; боюсь, когда-нибудь кондрашка хватит. Ну да теперь не о том речь... Кондрашка так кондрашка! А вот мы теперь такую вам цидулку сочиним, что...
Стуколкин сел к своему письменному столу; ермолка слезла ему на затылок; широкий, мясистый лоб его, озаренный свечкой, пришел в волнообразное движение. В бумаге и перьях у Стуколкина недостатка не было; нужно было думать об одном --с чего начать? И вот стал он припоминать все любовные записки, которые он когда-то писывал, перехватывал или получал,-- а получал он их немало с Кузнецкого моста, с Трубы и Плющихи, и недаром в казенной палате считали его чем-то вроде Дон Жуана. Об его похождениях знал даже столоначальник Яков Михайлыч, добродушнейший из добродушнейших смертных.
Пока Христофорский сидел, вытянувши ноги, и мечтал, Стуколкин, коренастый и жилистый, сгорбился над четвертушкой казенной бумаги и писал:
"Александра Степановна!
Мое сердце не лжет; и если только вы не коварное существо -- вы меня любите. Знайте, божество мое, что я люблю вас так же безумно и пламенно. Решаюсь просить руки вашей. Да или нет? Вознесите меня на высоту райского неземного счастья или погрузите меня в бездну отчаяния. Если вы согласны пить со мной чашу жизни, я на днях явлюсь к вашему батюшке (слово "батюшка" Стуколкин вымарал и написал сверху "родителю"), к вашему родителю, и буду просить его подтвердить ваше согласие и осчастливить меня вашей рукой. В ваших руках жизнь моя и смерть, ибо с тех пор, как я увидел вас, я лишился сна, аппетита, и только брежу вами. Ты мой ангел, мой идеал, моя богиня. Плененный вами, падаю к вашим ногам и говорю вам: сжальтесь над несчастным и разрешите мои тяжкие сомнения. Теряю рассудок мой и жду услышать ваш ответ, лично или письменно. Остаюсь
ваш навеки
Мокей Христофорский".
Подбирая не без труда все эти фразы, Стуколкин сам над ними мысленно тешился, он был глубоко убежден, что, кроме этих фраз, ничего не нужно для того, чтобы заставить сердце любой московской девицы забить тревогу, загореться и сжалиться. И что, не будь он Осип Стуколкин, никогда бы Христофорский не сумел пустить в ход такого зажигательного брандера. "Глуповат! сильно глуповат!" -- думал про него Стуколкин. Впрочем, заключил он мысль свою:-- "видно, еще не очень глуп, что пришел ко мне за помощью".
– - Ну, что-с?-- спросил Христофорский.
Стуколкин молча перечел черновое письмо и посмотрел на Христофорского, потом опять взглянул на письмо и потом опять на Христофорского.
– - Написали?
– - Гм! Слушайте.
Стуколкин оглянулся на дверь, поправил на голове ермолку и стал читать таинственным голосом: "Александра Степановна!
Мое сердце не лжет, и если вы не коварное существо-- вы меня любите". Хорошо так начать?
– - Это очень будет хорошо,-- согласился Христофорский, щуря от удовольствия глаза свои.
– - Не врет!
– - подумал Стуколкин и дочел все письмо.
Христофорский остался совершенно доволен им, сел на место Стуколкина и начал переписывать
на почтовой бумаге его. В это время Стуколкин ему услуживал, подвигал к нему чернильницу, спрашивал, хорошо ли перо, не надо ли починить, указывал, где лежат облатки, даже не утерпел сам взять коробочку с облатками и выбрал из них самую красивую, розовую, с каемкой. Одним словом, к будущему богачу он невольно почувствовал родственное расположение.Когда письмо было переписано, запечатано и надписано, Христофорский рассыпался в благодарностях, просил Стуколкина сохранить тайну, и проч. и проч.
– - Уж надейтесь на меня, как на каменную стену,-- сказал Стуколкин.
– - Я это очень знаю и ценю,-- сказал Христофорский.
Наконец, Стуколкин, шлепая туфлями, проводил его чуть не до ворот.
Христофорский исчез во мраке ночи, а Стуколкин, воротившись в свою спальню, принялся на чем свет стоит ругать Христофорского. "Ну кто бы мог подумать, что эдакий дурак... это эдакому свинье такое счастье! Ни кожи, ни рожи! Да еще и сам письма сочинить не может. Тьфу! А ведь женится! Ну, и она хороша -- эта Александра Степановна! Ну, для чего она за него выйдет?.. Для того, чтоб за нос его водить. Да я у него отобью ее, вот только попробуй он -- женись! Ей-богу, не будь я Стуколкин, если я не отобью у него эту Александру Степановну, и не будь я Стуколкин, если она не озолотит меня! Малашка, стели постель. Покажи, где я тебя ущипнул?
Малаша, глядя ему в глаза и как бы не смея ему противоречить, бледная, обнажила бледную руку.
Стуколкин припал губами к ущипанному месту, и затем всю ее привлек к себе своими широкими лапами.
Она -- чужих господ девушка -- не имела сил ни возражать ему, ни сопротивляться.
XII
За час до полуночи воротился Христофорский домой.
Люди такого громадного ума и таких гениальных способностей, как Мокей Трифоныч, редко бывают рассеянны, но сцепление маленьких приключений совершенно свернуло ему голову. Спрятанная гармоника к война с Трофимом, найденный платок, за который и деньги уже вычтены, и опять-таки война с Трофимом, Александра Степановна, ее несомненная страсть к нему, и война с доктором, неожиданное появление доктора в зале у Бакановых и его собственное исчезновение из этой залы, для него самого неожиданная способность обижаться, открытая в нем Александрой Степановной, и опять-таки доктор, о котором он и не думал и которому пришлось вдруг показать свою ненависть, уйти и даже отказаться от ужина, -- все это вместе взятое сделало его до того рассеянным, что он из передней Бакановых унес чужие калоши, и именно калоши Куляпкина. Все время калоши эти жали ему ноги, а он думал, что у него новые сапоги и еще не разносились,
Стуколкин, его соучастие, письмо к Александре Степановне, все это еще более расшевелило мозги его и увеличило рассеянность. Он не заметил, кто ему отпер калитку, не спросил, дома ли Трофим, машинально поднялся на лестницу, снял шинель, сбросил калоши, зажег свечу, заперся и стал раздеваться.
Раздевшись, он выкурил трубку, потом осмотрел на своих ногах мозоли, наконец, лег и собрался заснуть, перебирая в голове всякую всячину. Так ветошник перебирает собранные им тряпки и любуется на красивые лоскутья, бог весть каким ветром занесенные на улицу, с той только разницей, что ветошник не рядится в свои тряпки, а Христофорский с самоуслаждением наряжался в них и воображал себя героем,
В эффекте письма он не сомневался, не сомневался, что Александра Степановна будет очень рада его предложению, и уже воображал себя едущим в коляске: подле сидит жена его в салопе, а у него бобровый воротник подпирает уши. "Будет великолепно!" -- думал Христофорский.
"Зачем только я связался с этим Стуколкиным?" -- продолжал думать Христофорский, но тут, конечно, ему следовало бы сознаться в маленькой подлости. Ему хотелось перед своим начальством похвастаться своими успехами, своим намерением и тем будущим, которое может ожидать его; но как ни был иногда подловат Христофорский, он этого не сознавал, напротив, считал себя гордецом первой степени.