Стихотворения. Поэмы
Шрифт:
Мать мечтала, что ее сын будет образованным человеком, успешно окончит гимназию, потом – университет. Отец же об этом и слышать не хотел, давно определив его в своих планах в Дворянский полк: там и экзаменов держать не нужно, и примут на полное содержание – никаких убытков. Спорить с отцом было бесполезно, мать об этом знала и замолчала. Что же касается самого Некрасова, то он связывал свои петербургские планы с «заветной тетрадью»:
Я отроком покинул отчий дом
(За славой я в столицу торопился)…
3
20 июля 1838 года шестнадцатилетний Некрасов отправился в Петербург с рекомендательными письмами к влиятельным лицам от ярославских знакомых отца и от самого Алексея Сергеевича с просьбами о зачислении в Дворянский полк. Особых затруднений
Он сочувственно отнесся к романтическим стихам одаренного юноши, в религиозных настроениях которого уже просматривалась гражданская направленность, познакомил Некрасова с издателем «Сына отечества» Н. А. Полевым. И уже два месяца спустя после отъезда из Грешнева торжествующий Некрасов увидел на страницах сентябрьского номера столичного журнала свою первую публикацию. Это было стихотворение «Мысль» с примечанием, которым автор был очень польщен: «Первый опыт юного, шестнадцатилетнего поэта». Вслед за ним в ноябрьском номере журнала появились стихи «Человек» и «Безнадежность», а потом и еще несколько в других изданиях. Для провинциального отрока, едва успевшего появиться в столице, это был успех, способный любому вскружить голову. А неутомимый Фермор уже организовал подписку среди воспитанников Военно-инженерного училища на издание стихов поэта отдельной книгой, привлек к этому благородному делу еще и своего приятеля Г. Ф. Бенецкого, содержателя пансиона при Инженерном училище.
Подписка прошла успешно, и вскоре ярославская «заветная тетрадь», значительно дополненная новыми стихотворениями, пошла в цензуру. Когда поэт получил корректуру своего первого сборника «Мечты и звуки», он решил показать ее признанному авторитету в русской поэзии – В. А. Жуковскому. Очевидно, что-то дрогнуло в его душе, появились сомнения. Петербургские друзья поспособствовали этой встрече. «Вышел благообразный старик, весьма чисто одетый, с наклоненной вперед головой. Отдавая листы, просил его мнения. Сказано – прийти через три дня. Явился. Указано мне два стихотворения из всех, как порядочные, о прочих сказано: „Если хотите печатать, то издавайтесь без имени, впоследствии вы напишете лучше, и вам будет стыдно за эти стихи“. Не печатать было нельзя, около сотни экземпляров Бенецким было запродано, и деньги я получил вперед». Книжечка вышла, автор скрылся под буквами «Н. Н.». Некрасов получил ее из типографии в феврале 1840 года.
Конечно, «Мечты и звуки» были книгой еще незрелой и во многом подражательной. Некрасов тут перепевает мотивы или подхватывает готовые образы поэзии Пушкина, Жуковского, Бенедиктова, а также второстепенных романтических поэтов той поры. Ученические, но достаточно мастеровитые и с несомненным талантом написанные стихи появились не вовремя и были, так сказать, обречены на неуспех, поджидавший тогда, кстати, всех литературных сверстников Некрасова, начавших свой творческий путь в 1840 году. Это был период торжества аналитической, преимущественно очерковой прозы, которая вплоть до середины 50-х годов почти полностью вытеснила поэзию со страниц литературно-художественных журналов. Одному из ведущих и самых авторитетных критиков В. Г. Белинскому даже показалось тогда, что время поэзии ушло безвозвратно, уступив дорогу прозе. В широких кругах читателей интерес к поэзии тоже падал – и падал стремительно.
Немудрено, что в мартовском номере «Отечественных записок» за 1840 год Некрасов встретил о «Мечтах и звуках» рецензию Белинского, напоминающую смертный приговор: «Прочесть целую книгу стихов, встречать в них всё знакомые и истертые чувствованьица, общие места, гладкие стишки, и много-много, если наткнуться иногда на стих, вышедший из души, в куче рифмованных строчек, – воля ваша, это чтение или, лучше сказать, работа для рецензентов, а не для публики… Посредственность в стихах нестерпима».
Вскоре и Некрасов практически убедился в горькой правде этого приговора: «Прихожу в магазин через неделю – ни одного экземпляра не продано, через другую – то же, через два месяца – то же. В огорчении собрал все экземпляры и большую часть уничтожил. Отказался писать лирические и вообще нежные произведения в стихах».
Отзыв Белинского больно ударил не только по авторскому самолюбию Некрасова; столь безжалостно изничтоженная книга не оправдала и более прозаических, материальных
надежд поэта. Как только отец узнал, что сын не собирается возвращаться в Грешнево и, более того, вознамерился готовиться к поступлению в университет, он отказал ему в какой бы то ни было помощи. Деньги, данные отцом на дорогу и на первые месяцы обустройства в Петербурге, давно кончились, и Некрасов оказался под угрозой голодной смерти. Он ютился уже в подвале доходного дома на Петербургской стороне, ежедневно рискуя потерять и это убогое пристанище.Когда петербургские «инженеры-бессеребренники» узнали о критическом положении юноши, они нашли ему место гувернера в пансионе Бенецкого. Некрасов обучал здесь с десяток мальчиков, собиравшихся поступать в Инженерное училище, за плату, которой едва хватало на то, чтоб не умереть с голоду. А ведь нужно было еще и самому готовиться в университет. Это решение окончательно созрело у Некрасова после встречи в Петербурге с бывшими сверстниками, ярославскими гимназистами. Об историко-филологическом факультете нельзя было и мечтать: там требовалось, кроме латыни, знание древнегреческого языка и основных европейских. Кто-то из приятелей посоветовал попытать счастья на факультете восточных языков. Некрасов, насколько это было возможно в его отчаянном положении, готовился. Но отсутствие домашнего образования, помноженное на ярославскую гимназическую вольницу, обернулось тем, что на вступительных экзаменах 1839 года Некрасов, получив четыре единицы подряд, прекратил экзаменовку и решил определиться вольнослушателем. Пришлось писать отцу, просить у него свидетельство «о невозможности доставить сыну плату за обучение». Вскоре Алексей Сергеевич такое свидетельство выслал, и Некрасов стал посещать лекции в университете, одновременно готовясь к поступлению на следующий год. 24 июля 1840 года он подал документы на юридическое отделение, однако на экзаменах его ждала новая неудача…
«О мудрые! Если б вы знали, сколько пожертвований, слез и тревог, сколько душевных борений и самопожертвований желудка стоил мне небольшой запас сведений, которые со страхом и трепетом принес я на суд ваш в памятный для меня день моего испытания! Если б вы знали, что у меня не было иного наставника, кроме толкучего рынка, на котором я покупал старые учебные книги… Если б вы знали… Впрочем, все это я некоторым из вас говорил».
Строки из автобиографического романа «Жизнь и похождения Тихона Тростникова» – наглядное свидетельство обиды, за которой скрывается осознание социальной несправедливости и сквозь которую пробивается чувство уязвленной гордости разночинца, плебея, социального изгоя. В Петербурге Некрасов впервые испытал мучительный и гибельный для слабых натур комплекс неполноценности. С завистью смотрел он на счастливых сынков богатых аристократов, которые блистали знанием европейских языков, приобщенностью к высотам мировой культуры. Рядом с ними «худородный» ярославец чувствовал себя человеком бедным, обойденным благами жизни, достойным жалости, за которой так часто скрывается снисходительность и презрение. С каждым днем, с каждой неудачей, с каждым провалом терялось доверие к людям, возникала потребность гордого уединения, поселялся в душе тот «демон», о котором писал знающий дело, прошедший в Петербурге через такие же искусы, тонкий психолог Достоевский:
«Это был демон гордости, жажды обеспечения, потребности оградиться от людей твердой стеной и независимо, спокойно смотреть на их злость, на их угрозы. Я думаю, что этот демон присосался еще к сердцу ребенка пятнадцати лет, очутившегося на петербургской мостовой, почти бежавшего от отца. Робкая и гордая молодая душа была поражена и уязвлена, покровителей искать не хотела, войти в согласие с этой чуждой толпой не желала. Не то чтобы неверие в людей закралось в сердце его так рано, но скорее скептическое и слишком раннее (а стало быть, и ошибочное) чувство к ним. Пусть они не злы, пусть они не так страшны, как об них говорят (наверно, думалось ему), но они все все-таки слабая и робкая дрянь, а потому и без злости погубят, чуть лишь дойдет до их интереса. Вот тогда-то и начались, может быть, мечтания Некрасова, может быть, и сложились тогда же на улице стихи: „В кармане моем миллион“. Это была жажда мрачного, угрюмого, отъединенного самообеспечения, чтобы уже не зависеть ни от кого. Я думаю, что я не ошибаюсь, я припоминаю кое-что из самого первого моего знакомства с ним».
Достоевский не ошибался.
Вот один из автобиографических рассказов Некрасова в передаче А. С. Суворина: «Я дал себе слово не умереть на чердаке. „Нет, – думал я, – будет и тех, которые погибли прежде меня, – я пробьюсь во что бы то ни стало. Лучше по Владимирке пойти, чем околевать беспомощным, забитым и забытым всеми“. И днем и ночью эта мысль меня преследовала… Я мучился той внутренней борьбою, которая во мне происходила: душа говорила одно, а жизнь совсем другое. И идеализма было у меня пропасть, того идеализма, который вразрез шел с жизнью. И я стал убивать его в себе и стараться развить в себе практическую сметку».