Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

1927

ЛИРИЧЕСКИЕ СТРОКИ

Моя девчонка верная, Ты вновь невесела, И вновь твоя губерния В снега занесена. Опять заплакало в трубе И стонет у окна, — Метель, метель идет к тебе, А ночь — темным-темна. В лесу часами этими Неслышные шаги, — С волчатами, с медведями Играют лешаки, Дерутся, бьют копытами, Одежду положа, И песнями забытыми Всю волость полошат. И ты заплачешь в три ручья, Глаза свои слепя, — Ведь ты совсем-совсем ничья, И я забыл тебя. Сижу на пятом этаже, И всё мое добро — Табак, коробочки ТЭЖЭ И мягкое перо — Перо в кавказском серебре. И вечер за окном, Кричит татарин на дворе: — Шурум-бурум берем… Я не продам перо, но вот Спасение мое: Он эти строки заберет, Как всякое старье.

1927

ПОСЛЕДНЕЕ ПИСЬМО

На санных путях, овчинами хлопая, Ударили заморозки. Зима. Вьюжит метель. Тяжелые хлопья Во первых строках моего письма. А в нашей губернии лешие по лесу Снова хохочут, еле дыша, И яблони светят, И шелк по поясу, И нет ничего хорошей камыша. И снова девчонка сварила варенье. И
плачет девчонка,
девчонка в бреду, Опять перечитывая стихотворенье О том, что я — никогда не приду. И старую с_о_сну скребут медвежата — Мохнатые звери. Мне душно сейчас, Последняя песня тоскою зажата, И высохло слово, на свет просочась. И нет у меня никакого решенья. Поют комсомолки на том берегу, Где кабель высокого напряженья Тяжелой струей ударяет в реку. Парнишка, наверное, этот, глотая Горячую копоть, не сходит с ума, Покуда вьюга звенит золотая Во первых строках моего письма. Какую найду небывалую пользу, Опять вспоминая, еле дыша, Что в нашей губернии лешие по лесу И нет ничего хорошей камыша? И девушка, что наварила варенья В исключительно плодородном году, Вздохнет от печального стихотворенья И снова поверит, что я не приду. И плачет, и плачет, платок вышивая, Травинку спеша пережевывая… И жизнь твоя — песенка неживая, Темная, камышовая.

1927

ЦЫГАНКИ

Не стоит десятки годов спустя Словами себя опоганить, Что снова цыганки Грегочут, свистят И топают сапогами. Поют и запляшут — Гуляет нога, Ломая зеленые стебли… И я вспоминаю Шатры И луга, Повозки цыганок и степи… Держите меня… Это всё не пустяк… Держите… Спросите — куда я? Но снова и гикают, и свистят, И врут про меня, гадая… Среди обыденных людских племен В Самаре, в Москве, в Ярославле Я буду богат, — И я буду умен, И буду навеки прославлен… Прекрасная радость И ласковый стыд, — Как жить хорошо на свете!.. Гадалка, прости, Мы не очень просты, И мы не зеленые дети. А наше житье — Не обед, не кровать, — К чему мне такие враки? Я часто от голода околевать Учился у нашей собаки. Напрасно, цыганка, трясешь головой. А завтра… Айда спозаранок… Я уйду с толпой цыганок За кибиткой кочевой. Погуляем мы на свете, Молодая егоза, Поглядим, как звезды светят И восточные глаза. Чтобы пели, Чтобы пили, — На поляне визг, — Под гитару бы любили На поляне вдрызг, И подковками звеня, Не ушла бы от меня… Вы знаете? Это теперь — пустяк, Но чудятся тройки и санки, Отчаянно гикают и свистят, И любят меня цыганки.

<1928>

МУЗЕЙ ВОЙНЫ

Вот послушай меня, отцовская сила, сивая борода. Золотая, синяя, Азовская, завывала, ревела орда. Лошадей задирая, как волки, батыри у Батыя на зов у верховья ударили Волги, налетая от сильных низов. Татарин, конечно, верн_а_ твоя обожженная стрела, лепетала она, пернатая, неминуемая была. Игого, лошадиное иго — только пепел шипел на кустах, скрежетала литая верига у боярина на костях. Но уже запирая терем и кончая татарскую дань, царь Иван Васильевич зверем наказал наступать на Казань. Вот послушай, отцовская сила, сивая твоя борода, как метелями заносило все шляхетские города. Голытьбою, нелепой гульбою, матка бозка и пан_о_ве, с ним бедовати — с Тарасом Бульбою — восемь весен и восемь зим. И колотят копытами в поле, городишки разносят в куски, вот высоких насилуют полек, вырезая ножами соски. Но такому налету не рады, отбивают у вас казаки, визжат веселые сынки, и, как барышник, звонок, рыж, поет по кошелям барыш. А водка хлещет четвертями, коньяк багровый полведра, и черти с длинными когтями ревут и прыгают с утра. На пьяной ярмарке, на пышной — хвастун, бахвал, кудрями рыж — за всё, за барышню барышник, конечно, отдает барыш. И улетает с табунами, хвостами плещут табуны над сосунками, над полями, над появлением луны. Так не зачти же мне в обиду, что распрощался я с тобой, что упустил тебя из виду, кулак, барышник, конобой. И где теперь твои стоянки, магарычи, со свистом клич? И на какой такой гулянке тебя ударил паралич? Ты отошел в сырую землю, глаза свои закрыл навек, и я тебя как сон приемлю — ты умер. Старый человек.

<1928>

«Похваляясь любовью недолгой…»

Похваляясь любовью недолгой, растопыривши крылышки в ряд, по ночам, застывая над Волгой, соловьи запевают не в лад. Соловьи, над рекой тараторя, разлетаясь по сторонам, города до Каспийского моря называют по именам. Ни за что пропадает кустарь в них, ложки делает, пьет вино. Перебитый в суставах кустарник ночью рушится на окно. Звезды падают с ребер карнизов, а за городом, вдалеке, — тошнотворный черемухи вызов, весла шлепают на реке. Я опять повстречаю ровно в десять вечера руки твои. Про тебя, Александра Петровна, заливают вовсю соловьи. Ты опустишь тяжелые веки, пропотевшая, тяжко дыша… Погляди — мелководные реки машут перьями камыша. Александра Петровна, послушай, — эта ночь доведет до беды, придавившая мутною тушей наши крошечные сады. Двинут в берег огромные бревна с грозной песней плотовщики. Я умру, Александра Петровна, у твоей побледневшей щеки. . . . . Но ни песен, ни славы, ни горя, только плотная ходит вода, и стоят до Каспийского моря, засыпая вовсю, города.

Февраль 1929

НАЧАЛО ЗИМЫ

Довольно. Гремучие сосны летят, метель нависает, как пена, сохатые ходят, рогами стучат, в тяжелом снегу по колено. Опять по курятникам лазит хорек, копытом забита дорога, седые зайчихи идут поперек восточного, дальнего лога. Оббитой рябины последняя гроздь, последние звери — широкая кость, высоких рогов золотые концы, декабрьских метелей заносы, шальные щеглы, голубые синцы, девчонок отжатые косы… Поутру затишье, и снег лиловатый мое окружает жилье, и я прочищаю бензином и ватой центрального боя ружье.

1929

ЛЕС

Деревья, кустарника пропасть, болотная прорва, овраг… Ты чувствуешь — горе и робость тебя окружают… и мрак. Ходов не давая пронырам, у самой качаясь луны, сосновые лапы
над миром,
как сабли, занесены.
Рыдают мохнатые совы, а сосны поют о другом — бок о бок стучат, как засовы, тебя запирая кругом. Тебе, проходимец, судьбою, дорогой — болота одни; теперь над тобой, под тобою гадюки, гнилье, западни. Потом, на глазах вырастая, лобастая волчья башка, лохматая, целая стая охотится исподтишка. И старая туша, как туча, как бурей отбитый карниз, ломая огромные сучья, медведь обрывается вниз. Ни выхода нет, ни просвета, и только в шерсти и зубах погибель тяжелая эта идет на тебя на дыбах. Деревья клубятся клубами — ни сна, ни пути, ни красы, и ты на зверье над зубами свои поднимаешь усы. Ты видишь прижатые уши, свинячьего глаза свинец, шатанье слежавшейся туши, обсосанной лапы конец. Последние два шага, последние два шага… И грудь перехвачена жаждой, и гнилостный ветер везде, и старые сосны — над каждой по страшной пылает звезде.

1929

ЛЕСНОЙ ПОЖАР

Июлю месяцу не впервой давить меня тяжелой пятой, ловить меня, окружая травой, томить меня духотой. Я вижу, как лопнула кожура багровых овощей, — на черное небо пошла жара, ломая уклад вещей. Я задыхаюсь в час ночной и воду пью спеша, луна — как белый надо мной каленый край ковша. Я по утрам ищу… увы… подножный корм коню — звон кругом от лезвий травы, высохшей на корню. И вот начинает течь смола, обваривая мух, по ночам выходит из-за угла истлевшей падали дух. В конце концов половина зари отваливается, дрожа, болото кипит — на нем пузыри, вонючая липкая ржа, — и лес загорается. Дует на юг, поглубже в лес ветерок, дубам и осинам приходит каюк — трескучей погибели срок. Вставай, поднимайся тогда, ветлугай, с водою иди на огонь, туши его, задуши, напугай, гони дымок и вонь. Копай топорами широкие рвы, траву губи на корню, чтобы нельзя по клочьям травы дальше лететь огню. Чтобы между сосновых корней с повадкой лесного клеща маленькое семейство огней не распухало, треща. Вставай, поднимайся — и я за тобой, последний леса жилец, иду вперед с опаленной губой и падаю наконец. Огонь проходит сквозь меня. Я лег на пути огня, и падает на голову головня, смердя, клокоча и звеня. Вот так прожить и так умереть, истлеть, рассыпаясь в прах, золою лежать и только шипеть, пропеть не имея прав. И новые сосны взойдут надо мной, взметнут свою красу, я тлею и знаю — всегда под сосной, всегда живу в лесу.

1929

ДЕД

Что же в нем такого — в рваном и нищем? На подбородке — волос кусты, от подбородка разит винищем, кислыми щами на полверсты. В животе раздолье — холодно и пусто, как большая осень яровых полей… Нынче — капуста, завтра — капуста, послезавтра — тех же щей да пожиже влей. В результате липнет тоска, как зараза, плачем детей и мольбою жены, на прикрытье бедности деда Тараса господом богом посланы штаны. У людей, как у людей, — летом тянет жилы русский, несуразный, дикий труд, чтобы зимою со спокоем жили — с печки на полати, обычный маршрут. Только дед от бедности ходит — руки за спину, смотрит на соседей: чай да сахар, хлеб да квас… — морду синеватую, тяжелую, заспанную морду выставляя напоказ. Он идет по первому порядку деревни — на дорогу ссыпано золото осин. — Где мои соседи? — В поле, на дворе они, Якова Корнилова разнесчастный сын. И тебе навстречу, жирами распарена, по первому порядку своих деревень выплывает туша розовая барина — цепка золотая по жилету, как ремень. Он глядит зелеными зернышками мака, он бормочет — барин — раздувая нос: — Здравствуй, нерадивая собака, пес… Это злобу внука, ненависть волчью дед поднимает в моей крови, на пустом животе ползая за сволочью: — Божескую милость собаке яви… Я ее, густую, страшной песней вылью на поля тяжелые, в черный хлеб и квас, чтобы встал с колен он, весь покрытый пылью, нерадивый дед мой — Корнилов Тарас.

1930

КАЧКА НА КАСПИЙСКОМ МОРЕ

За кормою вода густая — солона она, зелена, неожиданно вырастая, на дыбы поднялась она, и, качаясь, идут валы от Баку до Махачкалы. Мы теперь не поем, не спорим — мы водою увлечены; ходят волны Каспийским морем небывалой величины. А потом — затихают воды — ночь каспийская, мертвая зыбь; знаменуя красу природы, звезды высыпали, как сыпь; от Махачкалы до Баку луны плавают на боку. Я стою себе, успокоясь, я насмешливо щурю глаз — мне Каспийское море по пояс, нипочем… Уверяю вас. Нас не так на земле качало, нас мотало кругом во мгле — качка в море берет начало, а бесчинствует на земле. Нас качало в казачьих седлах, только стыла по жилам кровь, мы любили девчонок подлых — нас укачивала любовь. Водка, что ли, еще? И водка — спирт горячий, зеленый, злой; нас качало в пирушках вот как — с боку на бок и с ног долой… Только звезды летят картечью, говорят мне: — Иди, усни… Дом, качаясь, идет навстречу, сам качаешься, черт возьми… Стынет соль девятого пота на протравленной коже спины, и качает меня работа лучше спирта и лучше войны. Что мне море? Какое дело — мне до этой зеленой беды? Соль тяжелого, сбитого тела солонее морской воды. Что мне (спрашиваю я), если наши зубы, как пена, белы — и качаются наши песни от Баку до Махачкалы.

1930

Каспийское море — Волга

РЕЗЮМЕ

(Из цикла путевых стихов
«Апшеронский полуостров»)
Из Баку уезжая, припомню, что видел я — поклонник работы, войны и огня. В храме огнепоклонников огненный идол почему-то не интересует меня. Ну — разводят огонь, бьют башкою о камень, и восходит огонь кверху, дымен, рогат. — Нет! — кричу про другой, что приподнят руками и плечами бакинских ударных бригад. Не царица Тамара, поющая в замке, а тюрчанки, встающие в общий ранжир. Я узнаю повсюду их по хорошей осанке, по тому, как синеют откинутые паранджи. И, тоску отметая, заикнешься, товарищи, разве про усталость, про то, что работа не по плечам? Черта с два! Это входит Баку в Закавказье, в Закавказье, отбитое у англичан.
Поделиться с друзьями: