Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Ямаджи

Японской девушке, убитой любовью

Она была такая скромница, Что даже стоило труда Мне с ней поближе познакомиться В тот вечер ветреный… тогда. Мы по-китайски было начали. Но что я знаю: пустяки. Потом самих нас озадачили, Смешавшись в кучу, языки. Нам бой принёс поднос, как принято, Там был кофейник и ликёр, Но понимаю я ведь ныне то, Что говорил мне её взор. Он говорил о том, что русские Не знают слова «умереть», И не блестели глазки узкие Там, где уж чувствовалась смерть. Теперь, конечно, не поспорю я, Что именно вот в тот момент Жерло я видел крематория, Всё в языках кровавых лент. Но я поспорю, что в день будущий, Который жизнь пробьёт, дробя, Сквозь мглу тебя увижу идущей, Ямаджи-сан, тебя, тебя… И ты, быть может, мне,
тоскливому,
Не знавшему, куда идти, Укажешь грань к неторопливому, Но неизменному пути.

Маята

Эскиз поэмы

Утром тягостно владеть бессонным взором, Солнышко следить — не хватит сил. Господи! Ведь я же не был вором, И родителей я чту, как прежде чтил. Знаю Иова… Учил о нём и в школе, Памятую, маюсь и дрожу В этой дикой и пустынной воле, Уходящей в росную межу. Но в пустыне праведник библейский, Вместе с псами в рубище влачась, Познал ранее, в долине Иудейской, Сочность жизненную — всю её, и всласть, А я вот, Господи… Я сызмала без крова, Я с малолетства струпьями покрыт, И понаслышке лишь, с чужого только слова Узнал про тех, кто ежедневно сыт. Брести в слезах, без сил, асфальтом тротуара, Молясь, и проклиная, и крича, И вспоминая боль последнего удара Карающего (а за что?) меча, — За эту муку — верую, Спаситель, За каждый шаг бездомного меня — Ведь верно?.. будет мне?.. потом?.. тогда?.. — обитель, Где Радость шествует, литаврами звеня.

Беженец

Какими словами скажу, Какой строкою поведаю, Что от стужи опять дрожу И опять семь дней не обедаю. Матерь Божья! Мне тридцать два… Двадцать лет перехожим каликою Я живу лишь едва-едва, Не живу, а жизнь свою мыкаю. И, занывши от старых ран, Я молю у Тебя пред иконами: «Даруй фанзу, курму и чифан*) В той стране, что хранима драконами».

Мимо

Арсению Несмелову

Спасение от смерти — лишь случайность Для тех, кто населяет землю. Словам «геройство» и «необычайность» Я с удивлением и тихой грустью внемлю. Слова теряют в жизни основанье Для тех, кто заглянул в миры, где только мысли… А будущее местопребыванье — Не меряю, Не числю… И вот поэтому писать стихи словами Мне с каждым днём всё кажется нелепей. Ведь я иду от Вас, — хотя и с Вами, — К просторам неземных великолепий.

Две шинели

Я тропкой кривою Ушёл в три часа, Когда под луною Сияла роса. А были со мною Жестяный стакан, Да фляга с водою, Да старый наган. И вынес я тоже Свирепую злость, Да вшитую в кожу Дубовую трость. И — меткою фронта Сквозь росы и пар — Махал с горизонта Крылатый пожар. Оттуда, где буро Темнели поля, — Навстречу фигура, Как будто бы — я. Такая же палка, Такой же и вид, Лишь сзади так жалко Котомка торчит. «Земляк! Ты отколе До зорьки поспел?» — В широкое поле Мой голос пропел. Как лёгонький ветер, Звук в поле затих… Мне встречный ответил Два слова: «От них…». И, палкою тыкнув В поля, где был дым, Отрывисто крикнул: «Я — эвона — к ним!..». «Шагай!.. Ещё рано… Часов, видно, пять…» (А пальцы — нагана Нашли рукоять.) И — каждая к цели Полями спеша, Две серых шинели Пошли, чуть дыша… Тропинкою длинной Шуршание ног. Чтоб выстрелить в спину, Сдержал меня Бог. Но злобу, как бремя, Тащил я в груди… …Проклятое время!.. …Проклятые дни!

Харбин, 1930

[Из «Сумасшедшей поэмы»]

Опять медлительно монахи По ступеням во двор идут, И жертвенники будто плахи, И гулких гонгов низкий гуд. Богослужение, как игры, Флейт и пищелок дикий рёв, Напротив — царственные тигры Толпе открыли красный зёв. Эй, не меня ли тут хоронят, Не я ль иду на вышний суд, Меня ль то на мишурной броне, На жертвенном огне сожгут? Зачем задумчивые ламы Кадят куреньями вослед? Постойте! Я не видел мамы Так долго — целых восемь лет.

6 февраля 1924 года, Харбин

«Мне неловко и с ними и с вами…»

Мне неловко и с ними и с вами, Мне неловко читать вам стихи, Ведь вы чужды созвучия гамме, Как Гораций смеху Ехидн. Я живу, я болею стихами, Они выжжены в сердце моём, Не забуду их в уличном гаме, Не
забуду ни ночью ни днём.
Со стихами я, одинокий, И умел забывать и мог И мои небритые щёки, И разорванный мой сапог. Вот, бывало, в седле с карабином По таёжным тропам бродя, Зорям я улыбался рубинным, Строфы мозгом моим родя. И теперь на панели промёрзшей — Проходя под огнями реклам, Шаг становится строже и твёрже, Если череп отдам я стихам. Вы и я. Мы так разнимся в этом, В этой мессе напевности рифм, Впрочем, что ж: я родился поэтом, Вы же просто мадам Барри. Задыхаюсь, коль прочитаю Две-три строчки, где гений есть, Вам же это лишь хата с края, И ни выпить нельзя, ни съесть. Вы умнее меня, быть может — Вы для жизни ценней во сто крат, А меня — вот так — уничтожит Тяжкий, гулкий, пожарный набат. Вот поэтому я смущаюсь, Если мне предложите вы Оторвать, хотя бы с краю, Хоть кусочек моей синевы. Я читаю, мой голос сверкает, В нём таинственный, дивный гипноз, Прочитаю, потом же какая Очарованность та, что я нёс. Ничего. Пьёте чай вы и гости, И никто не вспомнит потом, Мой совет: вы поэзию бросьте, Лучше думайте о другом.

2 февраля 1924 года

Про Москву

В этой фанзе так душно и жарко. А в дверях бесконечны моря, Где развесилась пламенно ярко Пеленавшая запад заря. Из уюта я вижу, как юно От заката к нам волны бегут. Паутинятся контуры шхуны И певучий её рангоут. Вот закат, истлевая, увянет, — Он от жара давно изнемог, — И из опийной трубки потянет Сладковатый и сизый дымок. Этот кан и ханшинные чарки Поплывут — расплываясь — вдали, Там, где ткут вековечные Парки Незатейливо судьбы мои. «Ля-иль-лях» — муэдзин напевает Над простором киргизских песков, Попираемых вечером в мае Эскадронами наших подков. И опять, и опять это небо, Как миража дразнящего страж. Тянет красным в Москву и в победу И к Кремлю, что давно уж не наш. А когда, извиваясь на трубке, Новый опийный ком зашипит, Как в стекле представляется хрупком Бесконечного города вид. Там закат не багрян, а янтарен, Если в пыль претворилася грязь И от тысячи трубных испарин От Ходынки до неба взвилась. Как сейчас. Я стою на балконе И молюсь, замирая, тебе, Пресвятой и пречистой иконе, Лика Божьего граду — Москве. Ты — внизу. Я в кварталах Арбата Наверху, посреди балюстрад. А шафранные пятна заката Заливают лучами Арбат. А поверх, расплываяся медью, Будто в ризах старинных икон, Вечной благостью радостно вея, Золотистый ко всенощной звон…

Победа

В твои глаза, в стальные латы, Сбивая тяжести оков, Моим лицом одутловатым Сочилась музыка стихов. И я читал на низких нотах, Чеканя рифм и ритма грань, А стих был — в поле конский топот, Был рог — военный зов на брань. И с каждой строчкой, с каждым звуком Я брал врата твоих твердынь. Как победитель — громко, гулко Под своды зал твоих входил. Когда же ярко и крылато Из горла вырвался финал, Твой взор уже отбросил латы, Таким покорным, тихим стал.

Видел

Гребень сильно пахнет духами. И причёска эта модна. О, я знаю, какими грехами Перевил её сатана. Через зеркало вижу ресницы, К волоскам когда руки длишь. Мне твой рот никогда не снится. Лишь ресницы… ресницы лишь. В лифе — чую — клокочет счастье. От него засияла вся. И браслеты звенят на запястьях, Будто мне за обиды мстя. Но напрасную радость чают: В этом самом зеркальном окне Я ведь видел, как в чашку чаю Ты насыпала яду мне.

Голубятня

Вернуться пьяным на заре И за окном на голубятне Стеклянным взглядом посмотреть На голубей — чего приятней? Стоять и думать о царе, Что подоткнул кафтана полы, Смотрел в тазу на серебре На голубей в лазурных долах. И вспоминать, как Карл Седьмой По голубям из мушкетона, С охоты едучи домой, Стрелял под звон, под дамы стоны. Но голубая Лизабет, Моля о жизни голубиной, Всё ж будет косточки их есть Под вечерок перед камином. Я сам любитель турманов, Я сам, махая палкой длинной, У дядюшки в именьи «Новь» Гонял их часто пред гостиной. Не потому ль, что это — даль, Не потому ль, что нету чаю, Я пьяный всю свою печаль На утре в голубях встречаю?
Поделиться с друзьями: