Стихотворная повесть А. С. Пушкина «Медный Всадник»
Шрифт:
Вот и первый ответ на поставленный в «Медном Всаднике» вопрос. Там одическое начало оказывалось незримо связанным с абстрактно-волевым усилием царя, приведшим к бунту стихии, а значит, ода становилась символом рациональной узости, обедняющей содержание человеческой жизни; здесь древний лирический жанр преобразован: поэт вдохнул в него новое, гуманистическое содержание.
Задумаемся: что было необходимо для этого? Наверное, прежде всего нахождение особой точки зрения, которая примирила бы споривших в повести «одического витию» и «сердечного повествователя». Казалось бы, это немыслимо. Проблематика оды — государственная, повествователя — этическая, и примирить их может только небывало двуединая категория — государственно-этическая.
И все же Пушкин такую категорию нашел. Имя ей — милосердие,
Или в стихотворении «Герой» на вопрос, поставленный в эпиграфе: «Что есть истина?» — Пушкин отвечал:
Оставь герою сердце! Что же Он будет без него? Тиран…Это истина всеобщая, которой должен следовать не только философ или поэт, но и государственный деятель. Слова эпиграфа не случайно взяты из евангельского текста. Принадлежат они Понтию Пилату, государственному мужу, в отличие от фарисеев и книжников считавшему, что «нет на сем Человеке» «вины», но выбравшему не мужественное милосердие (ведь пришлось бы пойти против всего народа Иудеи и даже поставить под удар свою репутацию как верного слуги кесаря), а соглашательскую жестокость. См. также в «Стансах»: будь «памятью, как он, незлобен», т. е. милосерден, государственно-человечен. Финский филолог Э. Пеуранен не случайно услышал в «Стансах» отголосок оды [76] . Торжественная стройность стиля, величественность тона, сопутствующая теме Петра, и задушевная мягкость, сопутствующая мотиву милосердия, уже предсказывают рождение новой оды в пушкинской лирике, где государственное и человеческое начала объединяются в праздновании милосердия.
76
См.: Пеуранен Э. Лирика А. С. Пушкина 1830-х годов. Поэтика: темы, мотивы, жанры поздней лирики. Ювяскюля, 1978 (на рус. яз.).
Такой новой одой и оказался «Пир Петра Первого». Здесь Пушкин поставил в центр личность державного основателя в момент его просветления, в миг, когда самодержец побеждает не стихию вовне, но стихию в себе: «И прощенье торжествует, // Как победу над врагом». И, конечно, победа над собой, торжество милосердия достойны ехать предметом «новой», этической оды Пушкина — оды на человечность, где прямо намечен выход из драмы размежевания, показанной в «Медном Всаднике». Петр весь в заботе о мире в стране, о судьбах ее граждан. Милость в данном случае — поступок, и поступок весьма активный, с которым несопоставимо бездействие «покойного царя» из «Медного Всадника». Эту мысль Пушкин вынашивал долго. Уже в стихотворной повести «Анджело», создававшейся параллельно с «Медным Всадником», лицом к лицу встречаются два противостоящих типа правителя — Дук и Анджело, в чьих образах угадывался намек на Александра I (по слухам, не умершего, но ушедшего «по градам и весям») и Николая I. В начале повести «предобрый, старый Дук» не может справиться с государством: «власть верховная не терпит слабых рук», — а в конце тот же Дук именно добрым, милостивым поступком — прощением — восстанавливает порядок в стране. Вся разница в том, что прекраснодушное бездействие государя губит державу, а благодатное, решительное милосердие спасает ее. Не закон правит миром, а либо беззаконие жесткости (как в случае с Анджело), либо сверх-законие милости («И Дук его простил»). Та же смысловая модель и в «Пире Петра Первого». Государственная, историческая, масштабная человечность… Она, по мысли поэта, и есть та историческая сила, которая способна восстановить далеко разошедшиеся сферы человеческой жизни, одолеть стихию истории безо всякого покорения. И уж тем более — возвратить оде утраченные ею «права гражданства» в культуре [77] .
77
(Хотя бы с помощью неявной пародии — в «Пире…» вывернут наизнанку прием стилизованной под «народную песню» оды В. А. Жуковского «Многолетие» (1834). См.: Жуковский В. А. Полн. собр. соч.: В 3 т. / Под ред. проф. А. С. Архангельского. Пг., 1918. Т. 1. С. 402.
3. «Примирение» недаром в корневом родстве с «умиротворением». Пафос, пронизывающий «Пир Петра Первого», неизбежно вызывает жанровую ассоциацию с идиллией, которая медленно, но неуклонно проступает сквозь полупрозрачный слой одической темы стихотворения. В «Пире Петра Первого» идиллична не только интонация рассказа, но — что важнее — сама позиция рассказчика. Кто он? Как Пушкин моделирует его образ? Заметим, просторечие здесь всерьез выступает в роли высокого одического стиля: «В Питербурге-городке» (хотя орфография требовала «в Петербурге»). Все в «Пире Петра Первого» увидено одновременно и пушкинским умудренным взглядом и глазами простосердечного «человека из народа», которому ничего не стоит не услышать тавтологии в сочетании «Питербург-городок» («бург» и есть «город», «крепость»), ибо название столицы неразложимо для него на составные немецкие корни.
«Примирительной» идиллии «Пира Петра Первого» — в отличие от рушащейся идиллии «Медного Всадника» — ничто не угрожает: она основана на прочном фундаменте человечности. Впрочем, такая возможность была предусмотрена и в «петербургской повести», но там ей не суждено было осуществиться, стать действительностью. И тут настала пора вернуться к еще одному звену идиллического сюжета повести, связанному с «Рыбаками» Гнедича. Звено это образует тот самый выделенный пробелами отрывок Вступления «Люблю тебя, Петра творенье…», где, как помним, Пушкин открыто выразил свою позицию, свое мироощущение, свое понимание истинных взаимоотношений между личностью и государством, между природой и городом. Если взглянуть на образы этого отрывка сквозь призму «Рыбаков»,
то обнаружится, что прежде всего перекликаются между собой описания петербургских ночей, полусумрачных, полупрозрачных.У Гнедича:
Вот ночь, а светла синевою одетая дальность: Без звезд и без месяца небо ночное сияет. И пурпур заката спивается с златом востока; Как будто денница за вечером следом выводит Румяное утро (…) [78]У Пушкина:
(…) Твоих задумчивых ночей Прозрачный сумрак, блеск безлунный, (…) И не пуская тьму ночную На золотые небеса, Одна заря сменить другую Спешит, дав ночи полчаса.78
Гнедич Н. И. Стихотворения… С. 164.
Велик соблазн сделать из этого сопоставительного ряда, где общим оказывается не только переживание «смещенного» петербургского времени, не только световой эффект описания, но даже и его цветовая гамма — золото небес, отчетливо выделенное на фоне полупрозрачного воздуха, — вывод о нескрываемо-«идиллическом» идеале Пушкина, контрастно противопоставленном «одическому» началу предшествующего отрывка («(…) // Как перед новою царицей // Порфироносная вдова»).
К подобному выводу подталкивает и очевидно личностный, субъективно-поэтический принцип пушкинского словоупотребления, выбранный здесь и выделяющий в мире все изменчивое, неуловимое, мгновенное: задумчивость ночей, безлунность блеска, недвижность воздуха… Узорные ограды, прогулки, наслаждение полнотой бытия: чтением, балами, холостой пирушкой — все это приметы «частной», выведенной за рамки государственной сферы жизни. Интересная деталь: используя едва ли не единственную выпадающую из общего идиллического настроя и явно тяготеющую к одической торжественности строку Гнедича «Шпиц тверди Петровой, возвышенный, вспыхнул над градом», — Пушкин возвращает ей утраченную мягкость, субъективность: «..и светла // Адмиралтейская игла». Да и авторская сноска, сопровождающая именно стихи 43–58, отсылает нас к художественному опыту П. А. Вяземского, в свою очередь также — пусть полемически! [79] — связанному с «Рыбаками» Н. И. Гнедича.
79
Вяземский «еще в 1823 г. (…) усомнился в том, что она (идиллия Гнедича. — А.А.) открывает путь к национальной идиллии». — См.: Вацуро В. Э. Русская идиллия в эпоху романтизма… С. 135.
Но при этом описание частного мира дано у Пушкина в оправе из державных образов, воссозданных поэтическим словом, тяготеющим к весомой точности оды:
Люблю тебя, Петра творенье, Люблю твой строгий, стройный вид, Невы державное теченье, Береговой ее гранит. (…)В этом месте Пушкин находит единственно возможный путь перерастания «одического» импульса в «идиллический», и, значит, идеал его не «умиротворение», свободное от государственного величия, но именно возможность проникновения одного в другое, проницание одного другим. В следующей строке — «Твоих оград узор чугунный» — речь также пойдет о материале (гранит -> чугун), и пока читатель будет следить за чисто внешним описанием, поэт незаметно заведет разговор о том, что воплощено в этом материале. Ибо одно дело — державно сковывающие стихию реки гранитные берега, и совсем другое — чугунные решетки садов с тенистыми и уединенными уголками. Точно так же, исподволь, поэт переключает свой текст из одного жанрового регистра в другой, когда настает время вернуться в одическую тональность: после слов о голубом пламени пунша вполне естественно звучит рассуждение о «воинственной живости» потешных «Марсовых полей». Мы даже не успеваем уследить, как и когда Пушкин окончательно переводит тему в «высокий план», ведь «однообразная красивость» — образ, в равной степени могущий выражать и «частное» восхищение, и «державный» восторг. Но переход на новые позиции совершен; поэт восклицает: «люблю» —
(…) Лоскутья сих знамен победных, Сиянье шапок этих медных, Насквозь простреленных в бою. Люблю, военная столица, Твоей твердыни дым и гром (…)Здесь и далее воспроизводится перечислительный ряд тем канонической оды (на рождение «порфирородного отрока», на «взятие» и т. д.), который станет ведущим приемом в «Пире Петра Первого». Но — и тут Пушкин ставит перед читателем еще одну жанровую загадку — в тот же ряд встает вдруг, без всякой паузы, весна, которая могла служить темой сентименталистской (ср. у М. Н. Муравьева: «Ода десятая. Весна»), однако никак не классицистической оды. А ведь именно на последнюю сознательно сориентированы все предшествующие строки. Тем не менее текст есть текст:
(…) Или, взломав свой синий лед, Нева к морям его несет, И чуя вешни дни, ликует.Ликование весны соотнесено и с ликованием народа, узнавшего о рождении будущего своего главы, и с духовным подъемом, вызванным военной победой. Жанры перетекают друг в друга; происходит как бы «снятие» оды через идиллию, а идиллии через оду. Сферы человеческого бытия оказываются взаимопроницаемыми; любовь поэта объемлет собой весь мир в его двойственном проявлении — общем и частном. Ибо в том и заключен основной сюжетный конфликт повести (а значит, и его жанровый «конфликт»), что бытие распалось на противостоящие друг другу начала — великое и малое, общественное и гражданское, одическое и идиллическое. Пушкин же не с одой и не с идиллией. Он — как повествователь — над ними и лишь вынужден пользоваться масками: «одического витии», воспевающего несуществующее величие Всадника, и «идиллика», передающего жизнеощущение «бедного» Евгения.